Перейти к содержимому

Русский роман (07)

Выбрать часть: (01) | (02) | (03) | (04) | (05)
(06) | (07) | (08) | (09) | (10)
(11) | (12) | (13) | (14) | (15)
(16) | (17) | (18) | (19) | (20)
(21) | (22) | (23) | (24) | (25)

ГЛАВА XI

Добрый теленок

Колинька, отведя глаза от густо исписанного листа бумаги, пригорюнился.

Это был не барсук, это он тогда в зарослях тихо кушал малину, да, доставая из картуза одну ягоду за другой, и не заметил, как в рот попал залезший в одну из них древесный клоп. То, что эти твари мерзко воняют и к ним лучше вообще не притрагиваться, гимназист знал с детства. Этим летом он узнал, каковы клопы на вкус. Можно сказать, раскусил их подлую сущность.

Как всякий мальчик его возраста и склонностей, Колинька Астафьев был любопытен и открыт любому знанию. И в тот июльский день он стал значительно умнее. В тот день он обнаружил, что на свете существует такое, о чем он ничего знать не желает.

«Владимир Григорьевич продолжал смотреть на кусты:

— Похоже, кончается этот ваш барсук. Вот ведь как мается, тварь бессловесная. Чисто Колчак, — между делом пожалел он глупое животное. Поднял с пола беседки дубовую ветвь, отломил самую толстую ее часть и швырнул деревяху на звук, в заросли малины, деликатно перед этим привстав со скамьи – чтобы не задеть барышню.

— Это у нас в эскадроне был такой поручик Колчак… Не из оренбургских Колчаков, а наоборот, из винницких. Не знаю, где расположена эта самая Винница, — признался гусар, — но их там, Колчаков этих, по местности бродит, сказывают, как в вашем уезде барсуков.

Движением бровей Наталья выразила недоумение. Ей не было никакого дела до фауны Винницы и ее окрестностей. Ей бы разобраться, что происходит здесь и сейчас.

— Так вот этот поручик пунш на темном изюме так обожал, — заторопился Владимир, — что всегда поутру после пирушки такие вот жалостные звуки издавал. Очень нам тогда огорчительно становилось, что столько на него накануне вечером рому зазря потрачено было.

«Экий он на сердце мягкий да сострадательный, – с теплотой подумала Наталья. – А маменька только и знает повторять, что гусары грубы и обхождения не знают. И все – горькие пьяницы, вот хоть на папеньку посмотри. А кто нынче не пьяница?»

Гусар, пусть и отставной, продолжил свое признание. Встав со скамьи, он сделал фрунт и, стоя недвижимо, уставился на барышню так, словно бы смотрел на командира во время смотра на плацу.

— Сколь затруднительно мне — одинокому, далекому от политесов мужчине изъявить свои желания благородного происхождения барышне, коя хранит невинный образ мыслей и приличия в манерах! — возопил Владимир в пространство беседки. Причем гаркнул с такой силой, что его дыханием вынесло из тени беседки на солнце оказавшегося в это время перед его физиономией комарика, который был тут же схвачен налетевшей на него стрекозой.

Эта трагедия осталась не замечена молодыми людьми: утро жизни есть та счастливая пора, когда еще нет привычки замечать чужие беды.

— Вы это о ком сейчас, Владимир Григорьич? Не обо мне ли? – спросила Наталья Владимировна подозрительным голосом. — И что за желания такие? Нашей деревенской местности привычна откровенность. Вот батюшка, когда приспичит ему, не ходит вокруг да около…

Барышня посмотрела на Владимира с легкой укоризной:

— Он так прямо и говорит, чтобы ему на ужин запекли целого гуся да подали его на стол с брусничным вареньем на цейлонской гвоздике.

Наталья Владимировна по-хозяйски глянула на пруд, где белая гусыня как раз вывела на воду свой выводок.

— У нас их вполне достаточно, гусей этих. На весь уезд хватит шкварок наделать. Лучше наших гусей только у соседей гуси, в Лычках. Просто распрекрасные они у Марии Даниловны. Она и во всем остальном умелица!»

Колинька призадумался. Маменьке будет лестно прочитать такое из романа, решил гимназист, но следует быть скромнее. И он решительно зачеркнул восхваление Лычков и матушки. При сокращении собственного текста чувствуя себя так, будто мизинец себе садовыми ножницами отхватывал.

«Отставной гусар тем временем с рассеянностью поэта озирал окрестности.

— Увы! Мой аппетит совершенно иного рода. Его навевает мне ваш божественный образ. Такой аппетит не то что птичкой – и поросенком едва ли утолишь, — высказал он не подумавши, и вдруг осознал, что слова эти прозвучали несколько двусмысленно.

— Так можно целого теленка заказать! — простодушно обрадовалась Наталья Владимировна, радуясь тому, что может хоть чем-то угодить этому красавцу-гусару.

«По его исполинскому росту, коего никак не меньше двух с половиной саженей будет… и прочим, уже слегка выдающимся вперед и в оба бока деталям комплекции, — подумала барышня, — так тушеный теленок ему в самый раз будет. Такому богатырю если шубу строить, так надобно обязательно следить, чтоб она могла зимою застегиваться. А то вот папеньке прошлым летом пошили бекешу, а к первому снегу уже не один крючок до петли не доставал», — отвлеклась она. Но тут же вернулась к мыслям о кулинарии:

«А с папенькой заодно, — представила Наталья себе эпизод счастливого будущего, — так они теленка этого еще за обедом до косточек обглодают, потом на ужин закажут поросенка, а к нему и хрустящих вафельных рожков с заварным кремом на десерт потребуют…»

Владимир молчал. Наталья Владимировна, глубоко вздохнув, от чего локон на ее груди зримо приподнялся, решила развить тему теленка. Гусар же, на этот живущий своею жизнью локон глядя, окончательно утерял нить беседы.

— В сливках если его достаточно времени поварить – весьма сытное блюдо получается. Есть у нас такая Домна-кухарка, так всему уезду известно, какая она мастерица на эти дела.

До беседки донеслось тревожное гоготание. Похоже, что гусыня потеряла одного из своих птенцов. Внимая раздирающему душу птичьему призыву, Владимир, мимолетно озадачился: как безмозглая птица определяет, что гусят у нее стало на одного меньше? Она что, арифметику умеет? Когда в любой сельской местности половина баб не сложит даже два плюс два.

— Домна говорит, что вся хитрость в том, чтобы теленок попался добрый, и не жирный и не жилистый. А у нас-то они все такие, — сообщила Наталья Владимировна и, на Владимира Григорьевича глянув, уточнила:

— Добрые.

«Что же он все молчит? — подумала она. – Мы что, так и будем телят обсуждать? Это можно было и в доме сделать, в бирюльки играючи…»

Но Владимир замкнулся в себе, похоже, надолго, и Наталья Владимировна вынуждена была сама поддержанием беседы озаботиться.

— Хотя еще надобно сделать на мясе множество тонких надрезов, — вздохнула она, — перед варкой же подержать теленка в бальзамическом уксусе и соке лимона.

Девушка с надеждой посмотрела на отставного гусара, лицо которого налилось кровью и стало красно-сизого оттенка, но тот продолжал молчание.

Наталья Владимировна подумала, что нельзя же так долго молчать, надобно срочно о чем-либо ином поговорить, о самом важном. Вот хоть про удивительную тварь, неожиданно вспомнилось ей, недавно найденную в южных морях где-то там, около Австралии. Отец Никодим, вычитавший про нее из какого-то журнала, рассказывал, что она ползает по дну морскому на осьми ногах и тоже, как вот и Владимир Григорьич, меняется в цвете — а еще жутко ядовита; она никогда не спит, потому что когда все же задремывает, то так пугается своих же щупалец, пробудившись, что со страху их кусает; затем от собственного яду подыхает.

Поглядев на Владимира, лицо которого сменило цвет с красного на синий, барышня про осьминога рассказывать передумала, вместо того опять зачем-то заговорила на кулинарные темы:

— А ежели запекать его, то непременно нужно теленка изнутри натереть кашицей из растертого чеснока и соленого сала. Наша Домна…

— Да провались эта ваша Домна к чертям, в преисподнюю! – неожиданно воскликнул в сердцах Владимир Григорьевич. У него вдруг заурчало в желудке.

— Ах! – закрыла ладошками ушки барышня.

Владимир переменился в лице:

— Извините! Всему виной привычка моя ехать вперед весьма ровно, не переменяя своей дирекции и отнюдь не принимая ни направо, ни налево.

Впервые в жизни он ощутил, что цитирование устава выручает не всегда, но по привычке продолжил:

— Также принимать сигнал через трубы, на дистанции.

Ощущая непривычную робость в этих вполне известных ему обстоятельствах, Владимир Григорьевич вновь опустился на левое колено и совсем не по-гусарски, с замиранием сердца попросил:

— Впрочем, что это я все про свое, про походное… Наталья Владимировна, позвольте ручку…

Девушка принялась судорожно вспоминать, что говорила ей матушка про приличное поведение, девице из хорошей семьи подобающее, но вспомнить не получилось: преодолевая слабое сопротивление барышни, Владимир бережно подложил одну свою ладонь под теплый локоточек, в другую невесомо принял холеные девичьи пальчики. Обхватил их со всей гусарской ласковостью и уставился в сгиб руки.

— Боже, какая прелестная родинка! – умилился Владимир Григорьевич. — Будто ангел небесный, комариком оборотившись, эту ручку пометил — навроде Оськи-кузнеца, что коров вашего батюшки так ловко клеймит. Оттого-то и сердце мое трепещет подобно…

Отставной гусар огляделся.

— Да вот посмотрите хоть на эту зелененькую лягушку, что без продыху вибрирует боками.

— Ах, милейший Владимир Григорьевич, как же вы такой конфуз допускаете?.. Когда в салоне мамзель Адели этот цвет именуется не иначе как кузнечиковым, а вовсе не…

— Вы, душа моя, не туда смотрите. Вы сейчас непонятно зачем какую-то дрянную жабу разглядываете.

И ткнул пальцем:

— А лягуха — да вот же она, на листе кувшинки нежится. Да-да, на нее как раз другая лягушка заползла…

Гусар пригляделся:

— Э-э… Стой!.. по одному!.. нале-Во!.. марш!..

— Ах! Ах!

— Нет! отставить!.. не смотрите туда! Лучше уж…

— Ах!

Владимир, побледнев от волнения, решился на наступление с решительными целями. Склонившись вперед, он мысленно сам себя пришпорил и прижал губы к девичьим губам, над которыми застыли, не моргая, милые, нисколько не кузнечиковые, а просто зеленые глаза…»

В это время столь же бледный от переживаний Колинька, замерший в малиннике, решил, что лучше бы ему было появиться на свет барсуком и сейчас, кротом подавившись, подыхать. Или родиться колчаком, что бы это ни означало, где-нибудь в Виннице или даже Херсоне и пуншем на изюме потравиться, желательно — насмерть. Он крепко зажмурился.

То есть тогда, в Малых Барсуках, зажмурился. Сейчас же он с несчастным видом дочитал до конца эти наброски. Думая о том, что писательский труд доставляет порою ту неприятность, что вот берешь в текст собственные переживания, а потом из-за них же ощущаешь себя низким животным.

«Интересно, это со всеми пишущими так происходит?» — задумался Колинька.

«Вслед за тем из беседки послышался слабый стон, словно бы случайный ветерок прошел сквозь печную трубу.

— Что это вы такое делаете? – когда прервался первый поцелуй, вроде как удивилась барышня. И подумала, что вовсе не желает услышать очередную цитату из устава полевой гусарской службы.

— Нет-нет, не отвечайте…»

ГЛАВА XII

Муки творчества

Не дочитав исчерканный быстрыми профилями черновик до конца, Колинька убрал назад в тайник все порезанные на четвертушки листы, на которых с дотошностью натуралиста, описывающего брачные повадки сурикатов, описал все, что тогда из малинника увидел. Ящичек запер, ключ убрал под основание лампы.

Да, уныло подумал он, есть еще над чем поработать. В речь его главного героя, гусара Владимира, столько набилось словечек и солдафонских выражений, коими часто злоупотреблял усопший папенька гимназиста, что и не знал он теперь, что с ними делать. И барышня говорила по преимуществу так, что в ее речах слышался больше теплый голос Колинькиной матушки, Марии Даниловны, хозяйки большого хлопотного хозяйства, нежели юной девушки на выданье. В общем, любовная линия Колиньке не давалась. И не только она.

Ведь и какая-никакая мораль в такой замечательной книжке, как его роман, подумал гимназист, беспременно наличествовать должна — для вящего блага законопослушных сограждан и прочих земляков, среди которых тоже могут вдруг оказаться грамотные. Но сообразной случаю морали пока не получалось. Собственных нравоучений у Колиньки не накопилось; те же, что ему иногда приходилось выслушивать от маменьки и учителей, надоели ему самому хуже горькой редьки.

Однако авантюрный роман – дело само по себе хорошее, в этом у гимназиста сомнений не было. И со всеми возникающими в процессе работы проблемами он обязательно справится.

Колинька сразу знал, что его повествование беспременно будет снаряжено острой интригой, наподобие набитого чугунной картечью снаряда, чтоб каждого, кто под нее попадет, разносило вдребезги; и чувствительностью, что проймут до самой печенки любую из знакомых ему барышень; и, разумеется, будут от этого романа ждать зримой пользы обществу через обличение отдельных его язв.

А уж то, что всякий живой организм этими язвами со временем неизбежно обзаводится, есть абсолютная истина. Человек ли, венец творения, или общество, снабжающее достаточным количеством шипов этот самый венец – только испустив дух, с положенными на глаза медяками приобретают они абсолютный иммунитет от любой заразы и перестают хворать.

Всё же, что дышит и радуется солнышку, рано или поздно с неизбежностию захандрит и обзаведется чирьями или какими иными болячками: в чем угодно можно сомневаться, но только не в этом. Всякий, кто в эти язвы общества осторожно палочкой потыкает – подобно городскому мальчику, что носком своего сапожка пихает засохшую коровью лепешку на лугу — тот тут же станет популярен как обличитель. Что тоже неплохо. Проблема была та же, что с моралью: Колинька был пока в поиске, еще не придумал, кого будет обличать. Говоря со всей откровенностью, его жизнь была прекрасна, а видеть беды окружающих Колинька приучен не был.

Также он пока не решил, за каким, собственно, бесом его главный герой решил уворовать барышню именно из султанского дворца, а главное – что с ней делать потом? Ну вот куда она денется, когда на горизонте появится Наталья Владимировна? Помрет от какой-нибудь чахотки? Но техническая сторона дела, проезд по горам и набег на султанский гарем на впряженной в колесницу тройке, так же как и уход от погони на монгольфьере – это уже было со всех сторон обдумано и даже на бумаге изложено. Высокохудожественно.

Правда, маменька, начало романа прослушав, воздушный шар напрочь раскритиковала. Так, мол, не бывает – и точка. «Несть пророка в отечестве своем», убедился гимназист, когда маменька выразила сомнение еще и в том, что русская тройка по скалистым горам ездить пригодна. Также Мария Даниловна удивилась наличию в гареме порохового склада. Даже если муж этих жен и наложниц – военный человек, то едва ли он их держит для того, чтобы они строем ходили и из ружей стрелять учились. До того даже твой папенька не додумался, а уж на что был бравый вояка!..

Маменька была женщина практическая и потому даже составила план, изложив его на обороте какого-то письма. Эту инструкцию перечитывая, гимназист всегда впадал в уныние: от его замечательных фантазий не осталось бы в романе ничего, кабы пошел он на поводу у Марии Даниловны. И ведь это уже на первых пяти главах! Очень его смущало подобное отношение. Вот хоть это:

«Откуда в туретчине русская тройка?»

Ну что за вопросы такие, маменька? Душа просит – так пусть будет тройка…

Тройку Колинька знал, гор же иначе как на картинках никогда не видывал. Однако будучи молод, гимназист не сомневался, что знает все обо всем. До возраста, в котором умный человек внезапно осознает, что вовсе не понимает происходящих в мире событий и все они, вместе взятые, начинают ему казаться неким вселенским шабашем, оставалось Колиньке еще добрых лет сорок. Пока же гимназист со свойственным юности гонором полагал, что может смело обобщать любой свой опыт и распространять его на любые иные явления жизни. Потому он был уверен, что среди горных круч и пропастей всегда найдется место для почтового тракта, по которому проедет и тройка. Потому что иначе как?

Из чего со всей непреложностью следует, что умишко вовсе не лишенного разумения Колиньки, как то присуще его возраста молодым людям, пока что походил на контурную карту, на бледные линии которой уже нанесены несмело некие границы, но пока не раскрашены разделяемые ими территории, не вписано ни одного названия и, разумеется, не обозначены стрелками потоки народов или армий. Что совершенно естественно для юношества и ни в коем случае не может ставиться ему в вину. Кабы все мы сразу рождались умными, то в одночасье перемерли бы с голоду все юристы, политики, шулеры и отправители религиозных культов, посему из одного только человеколюбия следует признать вьюношескую глупость богоугодной; совсем иное глупость в зрелые годы, но сейчас не об этом.

В общем, закончив тридцать девятую главу первого тома – Колинька взял за правило писать в день по главе, отчего были они короткие и вполне умещались на двух либо трех страницах — да перечитав признание Владимира в любви Наталье, оказался гимназист столь возбужден, что решил написать еще и письмо домой.

На краткий миг он прервался, подкрутил фитилек в лампе и еще раз шепотом перечитал несколько самых первых слов своего письма.

«Грозный и безжалостный поток…»

— Да, — прошептал он, оставшись совершенно ими доволен. Улыбнулся, представив, как сложит на груди ручки, вытаращит глазки и испуганно ойкнет его любимица, младшая из сестер, Ольга.

Уж такая она трусишка! Совсем недавно Колинька читал ей сказку про Белоснежку и гномов из одной немецкой книжки с картинками, так Оленька прям извелась вся, когда добрались они до того места, где злобная мачеха-королева потребовала принести ей легкое и печень падчерицы, той самой Белоснежки. Она лишь уточнила, точно ли в книжке так и написано, что печень, после чего глаза ее стали как два каретных фонарика; а когда королева зажарила и съела легкое и печень оленя, ошибочно полагаемую ею требухой Белоснежки, фонарики эти наполнились слезами.

Зато как радовалась Олюшка, как смеялась и хлопала в ладоши, когда на дорожном ухабе вылетел огрызок отравленного мачехой яблока изо рта Белоснежки – и она ожила! Совсем по-взрослому заметив, что, знать, у немцев такие же худые дороги, как и у нас. Но снова испугалась, когда злая королева должна была на свадьбе падчерицы плясать в раскаленных железных башмаках – пока не упала замертво.

Впрочем, и сам Колинька был тогда ошарашен и подумал – во дают гессенцы! Если у них сказки такие, то что же они для взрослых пишут? В его оправдание следует напомнить, что к тому времени был Колинька еще совсем юноша, и гегелей с шопенгауэрами не то что не читывал – о них он еще даже и не слыхал.

Вдруг гимназист вспомнил важное и озадачился тем, что не забыть бы сообщить младшей сестре во всех подробностях про презент Клементины Ильинишны, распрекрасную куклу Сашу, Александру. И вернулся к письму.

— Да-с, лучше и не изложишь, — прошептал Колинька. — Именно что безжалостный и грозный.

Гимназист в накинутой на левое плечо форменной тужурке посмотрелся в зеркало сбоку от рукомойника и понравился себе весьма. Еще бы дымящуюся трубочку в угол рта – и стал бы он ничем не хуже дерптского студента, что в его рукописи предстал Владимиром Григорьевичем. Того самого лифляндца, что этим летом гостил у их соседей, в Малых Барсуках, неподалеку от наследственного имения Колинькиной матушки, совсем еще не старой вдовы полковника инфантерии, ветерана двух турецких войн Астафьева.

Тот студент при каждом случае, сделав лицо небрежным и отрешенным, доставал из кармана портсигар с Наполеоном на верхней крышке. Опальный император был изображен на острове Эльба, где был он некоторое время в заключении и страдал; соответственно, всем видом своим казался грустен.

В первый день знакомства был печальнее Наполеона в Малых Барсуках только Колинька: слушая рассуждения студента о том, как все плохо и отстало в России, тогда как в Дерпте и Ревеле уже устраивают в домах ватерклозеты, гимназист и сам не заметил, как выкурил, пытаясь избавиться от вкуса древесного клопа во рту, десятка два папирос подряд – и в конце вынужден был согласиться, что да, плохо в России. Мало было ему сжевать древесного клопа, так еще и накурился он сдуру табаку. Ох, как же ему тогда было муторно!

В следующие после того две недели Колинька, героически свое отвращение преодолев, к табакокурению мало-помалу, слава богу, привык и даже пристрастился. Дома курить приходилось тайком, уйдя за птичник или еще куда, но при этом, даже прячась от маменьки, казался сам себе гимназист более взрослым и самостоятельным.

Вернувшись из Лычков в Родимов, сразу же приобрел он себе несколько трубок и коробку пахнущего медом турецкого табаку: папиросы из Вильно, уже вполне обычные в Лифляндии и Эстляндии, в провинциальные реалии города Родимова пока что внедрялись с трудом. Как, впрочем, и всякое иное прогрессивное явление.

Но тут оказалось, что проживающим в пансионате ученикам курить строго-настрого воспрещается. Не то что новомодных папиросок нельзя касаться, но и трубочку набить не можно – сразу же и выговор.

Ладно, что все крючки и пуговицы должны быть во всякое время застегнуты; пусть нельзя есть с ножа и прятать в карманы хлеб и кортофели; бог с ним, что надобно всё делать без всякого шуму и беспорядка, наблюдая молчание. Но курить-то зачем запрещено? Разве от этого перестанет отрок утверждаться в добродетелях, украшающих истинного христианина и верного государю подданного?

Это так унизительно, со всхлипом вздохнул Колинька, когда тупые, ограниченные люди, древних латинян и эллинов никогда не штудировавшие, о Бруте и Периклесе даже и не слыхавшие, начинают вдруг навязывать правила жизни таким самородкам, как он, последний мужчина рода Астафьевых. Хотя понятно же, что ежели кому-то даден талант, то это не просто так, а от бога, и относиться к нему должно с соответствующим пиететом. А он видит одни притеснения и насмешки!

Но с этим, видимо, ничего не поделаешь. Как там?.. Cujus regio, ejus lingua.

В том же, что не только прозу он пишет, но и рифмует не в пример лучше всех в своем классе, став в два последних года невыносимо талантлив, Колинька уверялся всякий раз, как слышал стишата своих однокашников. Помилуйте, как можно в наше просвещенное время рифмовать «властны – страстны» или «высо́ко – око»?

Впрочем, сейчас не об этом.

Итак, письмо…

ГЛАВА XIII

Реформы

«Грозный и безжалостный поток невообразимых, поистине феерических событий накрыл собою губернский город Родимов, зимою сонно преющий под пышной шубой из сугробов, летом же пыльный и чуть более живой, но круглый год до зубовного скрежета скучный».

Перечитав сие, Колинька взятое было в руку перо отложил и минут на несколько предался вдруг унынию.

В его классической гимназии, первейшей на всю губернию, российскую словесность совокупно с логикой преподавал педант, ничего не понимающий в экспрессии и романтизме. Бездушный сухарь.

Это был человек безусловно хорошо образованный и даже по свету со своим полком поездивший, аж до французского Бар-сюр-Оба добравшийся, но оказался он в итоге после отставки с военной службы бесполезен всем, даже и себе. И походил – со всеми своими знаниями и довольно передовыми взглядами, которые не знал как применить – на недостроенный балкон, в ограждение которого уже поставлены балясины, да не хватило ни у кого ума накрыть их поручнем и оттого бессмысленны они как ограждение. Мало найдется в мире символических картин более печальных, чем поставленные на балконный выступ столбики, ничем не объединенные поверху.

Сам он, этот буквоед, тоже пописывал во всевозможные журналы. И, что было предметом гордости для Родимовской гимназии, как-то раз его даже опубликовали. Не то в «Сыне отечества», не то в «Телескопе»; не то очерк, не то гневное письмо в редакцию. Не суть. Важно лишь то, что публикация эта внезапно приобщила к большой литературе всю гимназию. А учителя словесности целых полгода после того, на какой бы раут он ни заявился, барышни непременно просили вписать им что-либо поэтическое в их альбомы.

Но одно Колинька знал точно: за такие метафоры, как в письме, его способности были бы этим учителем размещены где-то на стыке между оценками «ниже средствен» и «прилежен, но тупого понятия». Гением этот тип точно не был, так что ничто не препятствовало ему сотворить подобное злодейство. И к кому обратиться за просвещенным мнением на его роман – этого гимназист пока не знал.

В том нет Колинькиной вины, но попал он в то время, когда государство затеяло срочные преобразования в своем устройстве, главным образом имея намерение объяснить внешнему миру смысл своего существования, а собственным обывателям — idee fixe их совместного обитания на милой родине. Маленькая победоносная война только что отгремела, затеять еще одну не было денег. Срочно пришлось что-либо реформировать.

Легче всего можно объяснить то, на что чаще всего похожи скорые реформы, если взять образование. Это не только одна из самых необходимых, но также и самая беззащитная основа государства – чем грех не воспользоваться истовому реформисту.

Когда варится суп, то хороший повар обязательно снимет с бульона пенку. И при нормальном течении событий именно крепкий прозрачный бульон станет основой хоть борщу, а хоть и щам. Но с народным просвещением часто приключается такой пердимонокль, что именно образованная им пена, не способная ни в науку внести достойный вклад, ни дать хоть сколько-нибудь знаний племени младому, незнакомому, неначитанному – именно эта бессмысленная во всех отношениях пена берется образование реорганизовать.

При энтом реформист помнит свои трудностя школярской поры и по своиму разумению его упросчает убирая из програм обучения те расделы с которымя в младые годы прикрастные не смох справиться сам. Находя сотни самых убедительных доводов в подержку своих усилий. Результат будит один-и-тот-же что новый бульон не пременно становится мутный и обзаводится дурным запахом зато в десятеро дает новой пены.

ента пена уже не знает што есть чистый бульён муть и вонь воспринимает как должное и с удвоеной енергией до рвавшис до руководства абразованием прадалжает реформу при том што школу будут в резултате заканчивать люди сплош-и-рядом невежественные но это никаго не взволнует реформисты уже тыщами аргументов убедят публику што движение происходит в верную сторону

Однако не стоит над этим смеяться. Хотя даже мысли такой не появляется у того, кто еще помнит, как было раньше. При взгляде на то, как стало, ему хочется плакать.

Реформатор есть существо тупое, но целеустремленное. Когда ему попадает в зубы – как бультерьеру ляжка почтальона – что-то сочное, навроде медицины или госимущества, то он будет лишь для того иногда разжимать челюсти, чтобы набрать в пасть побольше чего-либо вкусного и продвинуться в направлении артерии, где снова сомкнет свои клыки. Когда же доберется до жилы, то добычу не отпустит, пока не истечет она кровью. Настоящий реформатор глуп ровно настолько, чтобы не воспринимать никакой логики противной стороны, при этом он не восприимчим к боли: хоть ругай его, а хоть и бей смертным боем, но свою жертву он не отпустит. Если во что свои клыки запустил, то он это непременно сожрет.

Схрумкает. Стрескает. Схреначит.

Ведь именно ради этого всё и затевалось. И над унылыми останками того, что некогда работало и процветало, вот хоть над системой образования, реформатор поведает всем, как прекрасна будет теперь жизнь. А люди, уже пишущие «что» через «ш», ему, разумеется, поверят, и сами с превеликим удовольствием скатят труп образования с обрыва в реку, где присосутся к нему голодные миноги.

При таких печальных обстоятельствах уже то непонятно, что же считать просвещенным мнением. Хотя несколько яснее становится природа гнетущего Колиньку затруднения.

Но довольно об этом. Тем более, что всё только что про народное просвещение сказанное было Колиньке неведомо, его смущали иные проблемы. Юноша загрустил было, но как только взял в руку перо — тотчас пришел в чувство.

«Город наш, подобно любому провинциальному поселению, безгласен и медлителен, и даже зверским похмельем после очередного крестного хода мается тихо, келейно, ни на что понапрасну не ропща. Моля лишь одного: только б не трогал его никто без крайней на то нужды.

Я, матушка, давеча сказал тому коридорному, что ко мне в пансионе приставлен, срочно принести мне из булочной калач, — внезапно, вспомнив вчерашний случай, принялся жаловаться Колинька, по каковой причине перешел на нормальный язык, — так он, на своем сундуке развалившись, даже и не пошевелился. Лежал себе и нагло вонял багульником…»

Колинькино возмущение передавалось теперь даже скрипом пера:

«Только глаза разлепил и жалобно так говорит, что, мол, ей же ей, уж так муторно на душе, барич, будто в ступе с Бабою Ягой незнамо куда идешь, бредешь… И выдолбленная эта колода то на кочку заберется, то с нее ухает вниз, отчего потроха твои тут же поднимаются вверх, к горлу…

Ей богу, барич, да ну его к дьяволу, этот ваш калач с вами вместе!»

Коридорный, поворотив к стене до неприличия распухшую морду, лежал, обхватив себя руками, засунув ладони глубоко в подмышки, и Колинька тогда не на шутку встревожился: ему показалось, что если вытащит слуга оттуда руки, то окажутся на них впившиеся своими клешнями в его разбухшую плоть черные раки.

Лицо пансионного слуги, отметил гимназист, по окончании разговора о калаче внезапно позеленело до цвета весеннего букета, хотя, казалось бы, уж куда более — и без того было оно того колера, что, по мнению гимназиста, подошел бы более утопленнику. Вчера, вспомнил Колинька, я еще подумал, что в приличном пансионате такие лица следовало бы прямым распоряжением старшего надзирателя немедленно запретить к ношению. И без зеленых морд уж такая тоска! Хорошо хоть, что в последние дни появилось в Родимове новое развлечение, без него было бы совсем худо.

«Но и у нас в городе порою случается всякое занятное. Вот, например, заявился к нам недавно очень высокий столичный чин, наипервейший генерал военной службы; он же – светоч всех мостостроительных наук; и в гражданской службе министр, как говорят, тоже наипервейший. И немедленно объявилось, что в силу отсталости от передового образа мыслей в Родимове требуются реформы…»

Здесь придется ознакомиться с тем, что есть такое — город Родимов. А то ведь не понять будет дальнейших событий.

Перейти к следующей части

Комментарии

Опубликовано вКнига

Ваш комментарий будет первым

Добавить комментарий