Выбрать часть: (01) | (02) | (03) | (04) | (05)
(06) | (07) | (08) | (09) | (10)
(11) | (12) | (13) | (14) | (15)
(16) | (17) | (18) | (19) | (20)
(21) | (22) | (23) | (24) | (25)
Т О М Т Р Е Т И Й
ГЛАВА XXX
Степан Иванович Лишка
Высокая резная дверь раскрылась едва ли на четверть, и в эту щель проник солдат инвалидной роты с охапкой дров и короткой кочергой.
«Опять он в валенках, так его перетак!.. — с крайним неудовольствием подумал его сиятельство. — Сызнова этот истопник одет не по уставу и одному богу ведомо, куда мы все так докатимся, когда солдаты у нас в латаных валенках по Третьему отделению шляются».
Он поднялся из кресла и подошел к окну.
«Всего-то семь, — посмотрел Александр Христофорович на часы, — а как уже темно. Прямо-таки ночь…»
Фонари за кованой оградой отбрасывали слабый свет на искрящийся алмазной крошкой снег, освещая безлюдную улицу и даже университетскую аптеку по ту сторону канала. И где-то меж ними, забравшись в гранитное русло, пряталась в тени закованная в лед Мойка.
«Ну что за город… Тут даже если занят рутинными делами, все равно так и тянет поэтически поразмыслить о вечном. Особенно когда диспозиция такая, как сейчас».
Генерал вгляделся в стекло и пробормотал:
— Ночь, улица, фонарь, аптека…
Перед парадным подъездом прошагал часовой, на каждом шагу испуская крохотное облачко пара. Ну вот, расстроился Александр Христофорович, вот вам и еще одно нарушение: ему же положено в будке стоять. Чего выперся-то? Да, холодно. Ну дак не замерзнешь – так и не согреешься.
«Все хотят жить как в Пруссии, чтоб кругом порядок и чистота, — подумал его сиятельство, — но никто не понимает, что для этого надобно навытяжку в будках стоять».
От окна повеяло холодом.
«Какая возмутительная стужа», — поморщился генерал. Глянул, как шерудит кочергой в печи солдат и вернулся к столу. Осталось прочитать последнее на сегодня письмо.
«Тягостная необходимость, но никто не сделает за нас нашу работу, — глянул он на поясной портрет императора, непременную принадлежность каждого начальственного кабинета. Николай Павлович был на нем изображен в мундире лейб-гвардии Конного полка, смотрел же с таким значением в лице, что всякому тотчас становились очевидны и мудрость его и… И что-то еще такое, что только на портрете коронованной персоны и разглядишь, будь на холсте изображен хоть король, хоть генсек, а хоть и вор в законе. — Мы с вами, ваше величество, что рабы на галерах – за всю Россию гребем…»
И обратился к посланию, исполненному таким нервическим почерком, будто автор его — присужденный к смертной казни злодей; а виселица-то уже установлена и веревка на прочность проверена; и до рассвета осталось всего ничего, тогда как столько всего надо еще успеть рассказать. Вот и торопится перо вперед мыслей, скрипя и поплевывая во все стороны крохотными капельками чернил.
«Милостивый государь, граф Александр Христофорович.
Как верноподданный житель государства российского полагаю непременным долгом своим всепокорнейше известить Ваше сиятельство, что в городе Родимове вдруг составилось общество злонамеренных людей, намеревающихся злой смутой подорвать спокойствие в империи».
Генерал невольно посмотрел на огромную карту слева от стола и взгляд его сразу отыскал упомянутый в письме город.
Его превосходительство поневоле задумался: Родимов – и вдруг смута… Что за чертовщина? Бывал он там, как помнится, в двадцать восьмом. Да в этом городе и возмущаться-то некому, подумал его сиятельство, вспомнив, какие умильные рожи его в Родимове несколько лет назад на каждом шагу окружали.
Александр Христофорович опять посмотрел на портрет императора: ох и народец нам с вами, Николай Палыч, достался! Кого ни спроси – так каждый всем доволен, а как дашь ему волю писать, так сразу учует он во всем измену. И ну доносы строчить! Обратная сторона грамотности, вздохнул он. Чуть отпустишь поводья – измена, дашь шенкелей – опять она. Одно при таких обстоятельствах хорошо: всегда найдется тот, кто об и впрямь затеваемом попрании основ доложит и даже вознаграждения за свои труды не попросит.
«Со всею откровенностию надобно признать, что до недавнего времени на родимовском пространстве расположение всех сословий в отношении к высшему правительству было вообще удовлетворительно. Хотя нельзя, конечно, отвергнуть, чтобы вовсе не было людей неблагонамеренных.
Не дерзну сказать о нем ничего порицательного по иным поводам, но давеча почетный гражданин Петр Трофимович Яблокер, чему я лично свидетель, во время Всенощного бдения, при словах «воздех к Тебе руце мои, душа моя, яко земля безводная Тебе», а именно на слове «безводная» мне язвительно подмигнул и усмехнулся, волдырь этакий, будто бы на что-то подло намекая. Но число таких закоренелых революционистов обыкновенно было у нас столь незначительно, что растворялись они без следа в общей массе законопослушных прихожан; они едва заслуживают внимания и не могут представлять никакого опасения.
Еще месяц тому можно было с полной уверенностью заявлять, что все родимовцы единодушно любят Государя, привержены к Нему со всем пылом верноподданных сердец и отдают полную справедливость неутомимым трудам Его на пользу государства, неусыпному вниманию Его ко всем отраслям государственного управления и семейным Его добродетелям…»
— Еще бы вы его не любили, — тихонько бормотнул генерал. – Это жену, заведя любовницу, разлюбить можно. А его величеству замену где сыщешь?
«Даже и самые неблагомыслящие люди не отвергают в Императоре этих высоких качеств; долг истины заставляет присовокупить, что при сих чувствах в то же время они боятся Государя и находят Его строгим, что только на пользу неустанному тщанию на пользу российского государства; Императрицу же более, нежели любят, Ее, можно сказать восторженно обожают. Ах, кабы так и оставалось!»
Александр Христофорович в который уже раз подивился тому, как совпадают обороты речи у тех, кто придерживается одинаковых мыслей. Почти что моими словами излагает, собака, подумал он с одобрением; хотя перегнул слегка автор письма в своих славословиях, императрицу мог бы и не поминать.
«Казалось, что устранена даже всякая возможность к каким-либо преступным предприятиям. Но неожиданно вышло на свет, что злоба и ненависть таятся в сердцах и вновь настало время вдруг и со всею решительностью положить предел вредному брожению умов».
«Чего ж это – вдруг? Вредное брожение есть всегда и ему следует противостоять не вдруг, а постоянно, — поморщился граф. – Об этом еще Гай Юлий Цезарь учил, что гораздо полезнее для дела – хоть это и значительно труднее – изо дня в день трудиться и терпеть невзгоды, нежели пытаться одолеть врага одним наскоком…»
«Губернатор наш единогласно признается во всех слоях общества за человека умного, просвещенного, справедливого и чуждающегося всякого злоупотребления, но в то же время иные находят, что он не имеет достаточной деятельности, многие же жалуются, что он сверх всякой меры горд и неприступен. Даже и те, кто признает его человеком энергическим, злословят, что силы свои обращает он на одни лишь предметы малой важности. Ну кому может быть дело до крыс в торговых рядах? Божьи ведь твари, такие же как Ваше сиятельство да я. А он их толстыми котами давит да мышьяком травит! Лучше бы холеру ограничил.
Хотя и нельзя причислить к предметам малой важности губернаторское здоровье. Это я о том, что скоро год как отбыл губернатор на воды; говорят, что ныне пребывает он в Богемии, где, как сказал мне купец второй гильдии Карбункулов, когда покупал я в его лавке банку порошка от клопов, «пьет наш Аменхотеп из вонючих источников целебные воды и знай пускает пузыри, как сытая свинья, в лечебные грязи»…
За Аменхотепа приношу свои нижайшие извинения, хотя и не я так его превосходительство обозвал, а выше помянутый Карбункулов».
«А хоть бы и как свинья, — недовольно скривился генерал, — все одно непозволительно всяким купчишкам так о начальстве отзываться».
Его сиятельство перечитал абзац.
«Так, Карбункулов. Какая неприятная фамилия. Зато легко запоминается…»
Уважение к вышестоящим есть становой хребет нашего государственного устройства, подумал он; основа основ, могущая испортиться не то что от злого слова, но и от кривого взгляда.
Черт-те как умудряются сосуществовать в нас нежность и суровость. Россия… Этакая чугунная фиалка, подытожил свои раздумья Александр Христофорович — и подивился тому, что пребывает этим вечером в каком-то исключительно поэтическом настроении.
Мелькнула еще мысль, что вот чего получается, когда по поручению императора слишком много читаешь писем и прочих творений всяких там пушкиных. Раньше-то так не было…
Россия, даже будучи чрезвычайно сильна, тут же вернулся генерал к предыдущей своей мысли, в то же самое время остается излишне чувствительна к стороннему мнению. Страна-богатырь, но богатырь, кожи вовсе лишенный – и каждое прикосновение к голому мясу мышц тут же вызывает адскую боль и желание сатисфакции…
В сопровождении адьютанта, отвлекая генерала от его высоких размышлений, зашел солдат с подносом, на котором дымился паром фарфоровый чайник с золотым вензелем АБ на круглом боку.
«Ну, слава богу, хоть эти по форме обмундированы», — подумал, обоих оглядев, Александр Христофорович.
— Пригласите ко мне Леонтия Васильевича, — приказал его сиятельство и вновь обратился к письму.
«Замещать же себя оставил наш губернатор своего давнего приятеля, с которым он дальняя родня по материной линии; сие есть его сиятельство князь Верейский, предводитель славного дворянства нашей губернии.
Об нем решительно отзываются все, что Его сиятельство вовсе неспособен к управлению вверенной ему территорией. Да, для тех, кто не имеет с ним общих дел, он человек отлично добрый и честный, но в последние десять лет стал он стар и болезнен, такоже не имеет достаточного просвещения, а посему яро предан мистицизму и окружил себя одними мистиками. Одно слово – масон. Может, и похуже кто, но ведь хуже — некуда».
Александр Христофорович, в молодые годы, до запрещения в России масонства, и сам бывший членом одной из масонских лож, опять поморщился.
«Жена его моложе князя едва ли не втрое и вовсе к нему не расположена; злые языки поговаривают, что князь Верейский даже и не помнит нахождения спальни своей супруги и не далее как в середине лета, ее для какой-то своей личной надобности разыскивая, тихонько постучал ночью, имея в руке канделябр, а на голове колпак, в дверь француженки-гувернантки; открыл же ему дверь мажордом Федор, из чего вышел немалый переполох. В том числе и по этой причине подведомственный ныне Его сиятельству князю Верейскому славный город Родимов приходит в крайний упадок».
— Колпак, — хмыкнул генерал. – Надо же! А донесение-то вполне неплохо написано. Живо так…
«Перестало быть в нашей губернии главное: нет должного надзора! Зло сие поселилось у нас и существует даже в большей степени, чем в царстве Польском; нет ничего у нас такого, о чем говорили бы обыватели хоть с малой похвалою.
Более того, рассуждают они, что хотя спокойствие внешне и сохраняется, но в случае, не приведи Господь, какого-либо беспорядка правительство не сможет нисколько положиться на верность чиновников, под покровом которых могут и ныне уже таиться преступные замыслы, тем более, что и назидательная часть сего уклада, местное отделение особого корпуса жандармов, главнейше составлена из людей странных и сама требует за собою надзора, подтверждением чего – сообщаю это, несколько забегая вперед, — является тот факт, что глава порученного неослабным Вашим заботам губернского управления жандармского корпуса, так же как его сиятельство князь Верейский, у господина Куркова-Синявина немалую сумму денег выиграл. Хотя не в карты, как князь, а, наоборот, в бильярд».
«Что ж ему теперь, и вовсе шары по сукну не гонять, коли он жандарм? — удивился его сиятельство. – Это кто же такие идеи распространяет? – Прочитал подпись в самом конце письма. – Лишка… Какая такая лишка? А, Степан Иванович Лишка…»
И пришел в некоторое раздражение: Яблокер, Карбункулов, Лишка… Экими неблагозвучными прозвищами они в Родимове именуются. Это что за безобразия там, в родимовской губернии, творятся? И кто таков Курков-Синявин? Вдруг этот господин в письме объявился, а описан так, будто и в Санкт-Петербурге должна быть всем знакома его личность.
«Все единогласно согласуются и в том, что полиция здешняя столь ничтожна, что, можно сказать, она вовсе не существует. Чины ее не пользуются ни малейшим уважением жителей, особенно со времени бывших в прошлом году холерных беспорядков, которые поставили ее в презрении даже и в самого простого народа понятиях.
Полиция подобна точке на плоскости: не имеет она у нас никакого измерения — ни высоты, ни протяженности, об ней известно лишь ее местоположение. Любой сообщит, где установлен в пространство полицейский участок, но никто не скажет, в чем состоит смысл существования этого участка в дольнем мире».
— Вот еще Спиноза выискался, — с большим неудовольствием проворчал генерал. – Будто нам в Петербурге своих умников недостает.
«Жалобы на полицию и, должно сказать, жалобы правильные, беспрерывны. Нет той скорости, той энергии и той деятельности, которые составляют необходимое условие для деятельности полиции. Распоряжения ее по большей части неправильны и все следствия производятся с крайним пристрастием, меж тем как многие преступления остаются необнаруженными, отчего дух народный сильно и разительно бывает колеблем».
«Это да… То же самое и другие патриоты доносят. Однако у нас возможно ли как-то иначе?»
Граф вспомнил предложение переименовать полицейских в ликторов, а само учреждение в преторню. Неважно, во что, лишь бы переименовать. Может, хоть такая мера поможет, и ликторы как-то иначе работать станут, честно и с пониманием своего долга?
«Вот я, к примеру, обнаружил беспорядок и своевольство в регенте церкви Космы и Дамиана, некоем Сергии Потапчуке, за что несколько его поучил; пара тумаков досталась через то и дьяку Варфоломею, за злодея-регента вступившемуся. Однако полиция по их наущению напустилась на меня, чем навела уныние на всех благомыслящих прихожан, дав им повод к сомнению».
«Истовый, судя по всему, святоша этот Лишка, — усмехнулся генерал. – Из тех деятелей, которых даже если отправить их на несколько годков в глухую тайгу, к лосям да медведям, то они и после того будет пахнуть ладаном».
«Следует признать: в былые годы полицейский департеманг внушал всеобщее доверие. Однако когда в Родимове появились признаки холеры и губернатор, объявив карантин, срочно заболел желудочной болезнью и уехал на грязи, то полиция, от излишнего ли усердия или лучше сказать — от невежества исполнителей, начала хватать и отсылать в холерную больницу не только больных холерою, но и всякого иного рода хворых — и даже встречаемых на улицах пьяных и слабых людей.
Поверьте, Ваше сиятельство: я хоть и малосилен и изнурен думами о судьбах государства российского, но нисколько не склонен зеленого змия. Однако по недогляду извозчика с бляхой за номером тридцать два — будучи тогда более слаб, чем пьян — оставлен я был после именин купца первой гильдии Ивана Кузьмича Оськина подле ворот своего дома, хотя заплачено извозчику было за то, чтобы доставил он меня куда надо и мое изнуренное тело передал родным и близким. Однако я был брошен на улице, где на меня немедленно напустились городовые Полубуров и Карпенко, говоря мне всякие слова, кои повторить стеснился бы я даже и при дворнике. Поэтому написал я все эти бессовестные слововыражения на отдельном листочке. Он к этому письму приложен в самом конце…»
Его сиятельство немедленно достал из стопки мятых листов последний и его изучил. При этом нашел он несколько новых для себя слов и выражений, отчего настроение его сразу изменилось в лучшую сторону.
«Эти троглодиты, Полубуров и Карпенко, оттащили меня в Госпитальный тупик, где около недели лечили мой организм от холеры столь неопытные медики, что не смогли они отличить простого похмелья от кишечной хвори. И, на случай, если это важно, указываю имя бесчестного извозчика: Африкан Семенов сын Припечкин, проживание имеющий в слободе, что за Рижской заставой. Роста он малого, имеет лысую голову и оспатое лицо. Из одежды же запомнил я только сапоги злодея: на левом из них расположены на голенище две латки, у правого подошва отстала и подвязана веревочкой. Это я установил, когда достал он меня из коляски и положил под ворота; его обувь была прямо перед моими глазами и эти сапоги я ни с какими другими не перепутаю, на злодея сразу укажу.
Хорошо еще, что в Госпитальном тупичке сподобил меня Господь не глотать приносимых мне лекарств: токмо в моей палате померло от них никак не менее двух человек, что холеры не имели, а вот от микстур загнулись. Могу, в случае необходимости, назвать и их поименно, поскольку на именинах Ивана Кузьмича сидели мы за одним столом; также известны мне места их упокоения на Селивановском кладбище и ежели следствию понадобится, то я их укажу».
Александр Христофорович вдруг отвлекся на размышление о том, что полное представление о каком-либо событии дает лишь следствие; если исключить полученные на допросе показания и вещественные доказательства, то частенько только и остается от донесения, что букет вздорных слухов да наветов. Однако каждый донос дает полный портрет ябедника. И пусть не передаст бумага, толст доноситель или тонок, более привычна ему фрачная пара или льняная рубаха, по средствам ему мозельское белое или только самая дешевая казёнка – пусть. Зато как на ладони преподносит донос человеческую сущность осведомителя. Парадокс получается: автор доноса зачастую более рассказывает о себе, чем о деле.
Масоны, нерадивый дьяк, именины, холера… Как, однако же, вздохнул генерал, увлекательно у них там, в провинции, существование устроено.
Г Л А В А XXXI
Собрание в Дворянском собрании
Впрочем, и в столице жизнь обычно такова, что на всё, с чем ни столкнешься, хочется немедленно донесение написать.
На этой мысли Александр Христофорович споткнулся. Не слишком ли полагаемся мы на сознательность народонаселения? Обыватель ведь не способен отличить действительно важного от пустяка. И ежели на всякий писк доносы писать начнет – потонем ведь в бумагах. Да-а… И что делать?
«И вот на описанном выше фоне случилось неожиданное дело: в наш город Родимов прибыл вахт-министр и, по некоторым сведениям, действительный член Государственного совета господин Курков-Синявин. Это произвело всеобщее изумление, отчего и стали в здешней публике происходить различные толки».
Вахт-министр? Это что же за титул такой? Нет такого, и даже никогда не было. Совсем они, значит, там, в Родимове, от скуки с ума посходили, решил граф.
И насчет Государственного совета – враки. Стоит ли сие дальше читать, засомневался генерал, сразу же ведь видно, что больным человеком писано. Да, заключил он, таким донесением можно и пренебречь.
«Э-э, шалишь! – тут же передумал он. – Ежели исключить из оборота доносы от на голову слабых, то работать с кем?»
«Сей Курков-Синявин перво-наперво вступил в некий сговор с князем Верейским, коему изложил всемерное уважение от членов упомянутого Государственного совета, проиграл ему, как сообщил мне именуемый мажордомом дворовый человек князя, Федор, в штосс около десяти тысяч рублей бумажками и, по утверждению того же Федора, преподнес князиньке пузатую золотую табакерку, по самый верх заполненную доставленным из республики Колумбии, о которой православные и не слыхивали – непонятно,есть ли такая вообще в свете? — нюхательным табаком. От того зелья стал князь вдруг деятелен и разговорчив сверх всякой меры, господину же Куркову-Синявину принялся оказывать содействие во всех его внушающих подозрения поступках. Так, всего-то двумя днями позже устроил он обед на мало что шесть дюжин кувертов, где вахт-министра самым восторженным образом отрекомендовал и дозволил ему сказать речь перед собранием благороднейших людей Родимовской губернии.
Невозможно выразить, в каком прекрасном фраке вышел вперед собрания его высокопревосходительство Курков-Синявин. И хотя на шее его болтался иностранный орден размером в десертную тарелку – похожий я лично видел на представлении в театре господина Булкидиса пиесы Шиллера «Вильгелм Телль» — но господин вахт-министр оказался нисколько не горд: такое похвальное слово сказал Родимову и его обитателям, что мы и сами не подозревали наличия в себе таких достоинств. Умиление и воодушевление – вот что породила эта речь.
Но когда показалось, что спич сказан до конца – тогда перешел вахт-министр к сути дела.
Сперва, со слов сего господина, оказалось, что государство наше якобы нужду имеет самым срочным образом соединить расположенные в центральных губерниях казармы с западной границей. Так утверждал господин Курков-Синявин, что в любое время может появиться новый Бонапарт и надобно принять меры к тому, чтобы войска не были остановлены на походном марше рекой Родимкой. Столько, мол, в сопредельной нам Европе всяческих сицилий да корсик, что это только вопрос времени, когда там очередное чудовище народится и к нам за поживой полезет.
Однако сие туманное мудрствование не нашло отзвука в душах родимовцев: слышал я, например, от господина Калимерова мнение, что с нами Бог – и уж Он-то не даст Россию в обиду; в наихудшем случае, с одной стороны, отечески накажет за грехи наши, но, с другой стороны, простит и пособит, потому на мост тратиться нам, Его рабам, не след. Это, мол, лишь укажет Господу на наше неверие в Его всемогущество, что нехорошо с любой стороны…»
Генерал подошел к карте империи. Надобно дело открыть и этого Куркова-Синявина тщательно расследовать, думал он. Вот пусть Дубельт и займется. Вслед за чем, когда он уже в карту уткнулся, у его сиятельства невольно появилась мысль, что ведь и впрямь не помешал бы здесь мост. И под передислокации всякие, и для иных, цивильных целей. Не всё же мы воюем, иногда и мирными делами бываем заняты.
Вот только… Интересно, сильны ли на Родимке ледоходы? Додумаются ли они сами, что в таком случае надобно перед каждой опорой поставить ледоломы?
«Так-то, — с некоторой укоризной вновь взглянул на портрет императора Александр Христофорович, — во всякую мелочь нам с вами, Николай Палыч, приходится самолично вникать. А как иначе? Пропадут ведь без этого наши балбесы…»
«Тогда этот таинственный господин Курков-Синявин принялся утверждать, что при помощи постоянной переправы каждый земледелец сможет продавать плоды своего труда напрямую иностранцам, а не перекупщикам, кои мало что не половину прибыли от вывозимого из Родимовской губернии зерна в свои карманы кладут.
После того немедленно обратились на господина вахт-министра все взоры: нет среди благородного общества нашего города ни одного деятеля, кто не зависел бы в успешности своего быта от получаемых с поместий доходов. Настроение собравшихся немедленно переменилось и с одним лишь восхищением принято было известие о намерении правительства построить через Родимку мост, пригодный не только обычным телегам, но — что сотворило немалый фурор — и для переправы с берега на берег самодвижущихся повозок весьма подходящий. Будто кончились вдруг в родном государстве все лошади.
Прибывший вместе с вахт-министром хромой француз Дюфарж даже произвел в Дворянском собрании доклад, в котором показал картины извоза в Британии, где уже лет семь или около того пущены по railway, с позволения сказать, locomotive и railwaycarryage. Уж не знаю, как и обозвать сие непотребство по-русски».
«Железная дорога, вот как. Также сухопутный пароход и железнодорожные вагоны», — автоматически перетолмачил с английского на русский эти сложные технические термины Александр Христофорович. Не особенно вдумываясь, он прочитал описание того, как Дюфарж разъяснял родимовским дворянам устройство железнодорожного сообщения между тамошними городами, Стоктон-ом-Тисом и Дарлингтоном, что в графстве Дарем: оно было генералу и без того известно по другим донесениям. Пусть Петербург британскими шпиёнами кишит, так ведь и в Лондоне российских агентов не менее того будет.
«Немедленно после того, как было троекратно выкрикнуто «виват», господин Курков-Синявин стал печален и сообщил, что после воинской экспедиции по наведению мира и благолепия в Польше, где армия наша, в чем многие скептики сомневались, таки покрыла себя бессмертною славою, государственная казна несколько оскудела, чем навел грусть на всех благомыслящих. Увы, строительство столь необходимого моста могло из-за финансовых затруднений вдруг отложиться на совершенно неопределенный срок.
По причине своего потомственного дворянства я сам, лично, при сем присутствовал и видел, что слова эти произвели весьма неприятное впечатление. Дело происходило в Белой зале дворянского собрания, после позднего обеда. Сим объясняется некоторая горячность, с коей наш казначей, Филипп Васильевич, явно обнаружив преданность и любовь свою к Государю, вслед за тем немедленно начал обвинять правительство в том, что общую пользу подчиняет оно каким-то возмутительным, никому не ведомым соображениям деликатности.
«Меж тем как после усмирения Варшавы следовало у злой польской шляхты конфисковать!..» — выкрикнул казначей и закашлялся.
«Что конфисковать?» — спросили его.
«Всё!» — ответил он, сорвав оглушительные аплодисменты и даже выкрики «Каков молодец наш Филипп Васильевич! Как есть мудрец и голова!»; но сам Филипп Васильевич, политику высказав, по случаю необыкновенной для конца августа жары окончательно обессилел и умнейшую голову свою уронил в бланманже из сметаны».
— Жары? – несказанно удивился граф. И более внимательно изучил последнюю страницу письма, где обнаружил строку, вдруг открывшую, что писано оно было «года сего пятнадцатого сентября».
«Октябрь, ноябрь, декабрь, январь… Оно что, четыре месяца в Петербург шло? Да-а… Всё бы нам о корсиканцах рассуждать да мосты строить, когда, наоборот, надобно хоть как-то почту усовершенствовать…»
«Тут-то и взял слово князь Верейский. Сделав вступление о том, что вредные толки либерального класса людей, особливо молодежи, неоднократно уже обращали на себя внимание высшего наблюдения; в Москве же, где провел Его сиятельство зимою две недели, обнаружились даже и преступные замыслы. И в Родимове возможно предположить наличие элементов, имеющих вредное влияние на расположение умов. «Пагубные последствия сего…» — сказал князь, но вдруг закашлялся, сбился и перешел на другое.
«Также и купечество то и дело выказывает нерадение к возложенным на него обязанностям и при первом удобном случае являет свою непокорность, — продолжил Его сиятельство, — производит всяческие толки и сравнения в крайнюю невыгоду настоящих событий». Но сызнова утерял нить и непринужденно сменил тему доклада.
«Мудрено ли, что при таковых обстоятельствах и чернь легко приходит в исступление и производит значительные беспорядки, когда не только в работной слободе, но и в других частях города происходят буйства?» — спросил еще князь. И оглядел слушающих таким гневным взором, будто знал среди собравшихся кого-то, кто готов поддержать бунтующее отребье. Таковых он в дворянском собрании не обнаружил, зато пока орлом смотрел — опять забыл, о чем говорил.
Пламенная речь князя Верейского произвела крайне тягостное впечатление, даже возбудила против него явное неудовольствие. Вопреки всех соображений явились вдруг трудности непреоборимые, и собравшиеся в Белом зале собрания недоумевали, к чему сие приписать.
Но его сиятельство принялся сетовать, что то и дело встречает затруднения в сохранении должного в губернии устройства и порядка; что в чиновниках, как их не учи, со времен царя Гороха сохраняются та же медленность в производстве дел и то же корыстолюбие; что они составляют источник величайших злоупотреблений и требуют самого бдительного надзора…
Казалось, что вот-вот князинька снова собьется, однако нет – совершенно внезапно он предложил сделать компанию по строительству моста и возвести его своими силами. И как он исхитрился до такой галиматьи договориться? Ведь вот только что он перемывал косточки губернским служащим, и вот вдруг – компания.
Такого окончания княжеского спича не ожидал никто. В столах прекратилось шушуканье и всеобщее всех дворянских родов представителей внимание оказалось обращено на Его сиятельство».
Не только родимовские дворяне, выслушав князя, даже и Александр Христофорович, до этих слов дочитав, впал в оторопь. И было от чего.
Дворяне хороши по части рифмования слов. Взять хоть Пушкина: ведь даже приватные письма этот сукин сын пишет так, что зачитаешься. Как там было в письме князю Вяземскому: «О Польше не слыхать. В Англии бунт, сожгли дом Веллингтона. В Москве тихо». Эх, такое читал бы да перечитывал, лишь бы правдою оказалось!
Дворяне прекрасны, когда по пшеничным полям несутся кавалькадой за волком либо лисой. Ату его!..
Никто не будет спорить: дворяне изумительны, когда сбиваются в кучу и совместно давят мужицкие бунты, на их поместные права посягающие. Да-с, с этим не поспоришь.
Дворяне великолепны, когда в клубах порохового дыма, под рев сотен пушек бьют супротивника, посягнувшего на святое – абсолютную над российским государством власть православного царя. Вы, мол, чего это тут удумали? Подите отсюда вон. Как это почему? Потому что наш царь лучше всех. Несомненно так.
Дворяне вообще незаменимы, когда надобно устроить очередной дворцовый переворот и придушить подушкой либо прибить табакеркой неугодного императора. Потому что лучший-то он лучший, но страх иметь должен.
Но предприятие? Да еще совместное? Вы бы их еще в общину записали да к сохе приставили, иронически хмыкнул генерал.
Хорошо, разумеется, когда голубая кровь своими трудами себя обеспечивает, а не только закладывает и перезакладывает имения свои в Опекунском совете. Но сие так редко случается, чтобы дворяне находили в себе силы объединиться во имя экономического благополучия, что представляется невозможным, подумал Александр Христофорович. Но вслед за тем генерал задумался:
«А вдруг получится?»
И по некотором размышлении его сиятельство решил, что надо бы поддержать такое полезное начинание. Посмотреть, что из него выйдет.
«Достигнув сего всеобщего внимания, князь Верейский сообщил, что, как стало ему известно из внушающих всемерное доверие источников, — при этих словах он посмотрел на господина Куркова-Синявина, и все на него посмотрели и даже я посмотрел, в ответ на что вахт-министр сделал эдак ручкой – как стало ему известно, правительство вскорости выделит на строительство моста через Родимку восемьсот двадцать семь тысяч одиннадцать рублей серебром. И еще пятьдесят шесть копеек того же металла. И если к этому времени уже будет образовано товарищество по строительству, то ему и будут переданы эти немалые средства».
Дочитав до сумм, генерал не поверил глазам. Восемьсот двадцать семь тысяч серебром? Да вы что, с ума посходили? Но дальнейший текст Александра Христофоровича несколько успокоил:
«Однако как убедительнейшим образом доказал господин Дюфарж – на этих словах князь несколько раз вяло похлопал в ладоши, а француз, с которым я за обедом рядом сидел, отчетливо скрипнул зубами – мост может быть возведен менее чем за шестьсот тысяч. А если применить некоторые приемы – на этих словах заглянул в некую бумажку и произнес по слогам: «приемы оборотного кредитования», то и из полумиллиона выходить не придется. Таким образом самое меньшее около четверти миллиона рублей серебром окажется в прибылях товарищества сразу. И девяносто тысяч в каждый последующий год будет собираться денег, взимаемых за пересечение моста.
Говоря все это, его сиятельство князь Верейский то и дело украдкой посматривал в извлеченную из кармана бумажку. Такие достанные из кармана записки обыкновенно составляют люди куда более умные, чем те, кто с них читает. Это общеизвестно, посему присутствующие сразу прониклись и поверили во все доложенные князем обстоятельства. Ему самому довериться не нашлось бы никого.
Филипп Васильевич, казначей, тем временем проснувшийся, нисколько не понял сути происходящего, но, на вдохновенные лица товарищей поглядев, влез на стол и, стоя одной ногой в блюде с нарезанной ломтями бужениной, а другой ногой топчась по оставшимся от жареного гуся яблокам, провозгласил здравицу Государю Императору. Однако несмотря на сумятицу после того, как Филиппа Васильевича со стола стащили, коммерческое общество оказалось основано, господин вахт-министр разъяснил, как и кем оно будет руководимо, предложил в председатели совета пайщиков князя Верейского — и даже принято было срочным порядком одно решение. Если я правильно разобрал слова, решение об эмиссии акций нового предприятия. Что бы сие не означало.
Ваше сиятельство, Александр Христофорович! Несмотря на жестокие беды, жертвами коих стали князь Верейский и один благонамеренный купец, уже в городе Родимове проводятся закупки требуемых материалов, земли при реке размечаются и всякий бездельник скупает акции; таким образом невозможно стало отрицать, что сложилось в нашей местности тайное общество, цель которого может быть химерический план путем внедрения конституции разрушить самыи основы…»
В кабинет тихо вошел и встал, демонстрируя идеальную выправку, полковник Дубельт. В руке он держал забранную в красный сафьян папку.
— Вызывали, Александр Христофорович? – уважительно, но без подобострастия спросил он.
Генерал Бенкендорф, не отрывая глаз от письма, кивнул. Он еще не принял окончательного решения.
Этот Курков-Синявин – весьма подозрительная персона. Но мост – дело нужное. Может, пусть себе строят? Даже и здесь, в столице, едва не каждый второй – тот еще фрукт. Так что, из-за этого теперь и переправ никаких не возводить?
— Вызывал, да… Вот что, Леонтий Васильевич…
Дубельт почтительно склонил голову, показывая, что любое распоряжение будет без задержки исполнено. И его сиятельство, подумав, что именно так будет правильнее всего поступить, решился:
— Что же это у нас тут солдаты по канцелярии ходят, будучи не по форме одеты? Валенки какие-то… Вы бы им еще греческие сандали носить разрешили. Прекратить!
Ваш комментарий будет первым