Перейти к содержимому

Поводырь (02)

Выбрать часть: (01) | (02) | (03) | (04) | (05) | (06) | (07) | (08) | (09)
(10) | (11) | (12) | (13) | (14) | (15) | (16) | (17) | (18)
(19) | (20) | (21) | (22) | (23) | (24) | (25) | (26) | (27)

Глава 2

СТАРЫЕ ДОБРЫЕ ТРАДИЦИИ

«Памятуя о твоей просьбе приглядеться к тканям, кои предпочтительны для римлян всяческого состояния и природного благородства…» — изящно, тонко и толково писал Квинт на Сицилию свояку, управляющему крупным поместьем неподалеку от Солунта; при этом он не оставлял пробелов между словами, отчего текст казался мохнатой шерстяной нитью, причудливо уложенной на папирус.

«Видя в том также и свой интерес, накануне послал было я трех самых смышленых своих рабов к городским рынкам, дабы составили они требуемый отчет.

Но тут пришли на обед мои клиенты и один из них, брюхан Кезон, тот самый лысый и курносый замухрышка, которого мы в последний твой приезд так славно облевали смесью паштета из мяса сони и моего лучшего вина, так вот он сообщил нам всем по секрету, что Император нынче сильно не в духе, поскольку на следующее дневное представление недостает множества участников, и божественное совершенство этого действа может претерпеть недопустимый ущерб. И, как тебе и без того должно быть ясно, использовал Он при этом простые, даже тупому рабу понятные слова.

Не удержавшись, я поинтересовался, привнес ли Император что-либо новое в искусство сквернословия? Кезон без заминки ответил, что преобладали в речи заурядные обещания раскорячить и отмужичить всех вонючих скотов, перечащих Его воле; что, по всей видимости, присущую Ему творческую жилку заглушил вчера великий гнев.

В завершение же якобы сказал Он этому хитрозадому проныре, вольноотпущенному греку Лисию, ответственному за празднества, что если вознамерился этот скотоложец и осквернитель могил испортить лотерею, то сам будет завтра в полдень взирать на императорскую ложу с середины арены, окруженный со всех сторон закопанными по горло в песок своими детьми и прочими любимыми сородичами. Нелюбимыми, кстати, тоже. Ямы, мол, уже выкопаны, и дело десятое, каких мерзавцев в них посадить. С чем трудно не согласиться.

Император суров, но…»

Корвус на мгновение задумался. Зачеркнул последнее слово и продолжил:

«Никаких «но»! Просто суров — и этого достаточно нам, Его преданным слугам. К тому же Он рассудителен и всегда готов выслушать стороннее мнение. За это мы Его боготворим! Он, хотя и является богом, не перестал от этого быть плотью от плоти римского народа, выразителем нашего представления о справедливости: право всегда за тем, за кем сила. Любое идущее сверху насилие и есть олицетворение справедливости. Право завсегда пребывает в паре с силою. Как говаривал сенатор Каризиан* – свежее дерьмо никому не разлучить с вонью. В чисто поэтическом смысле этого слова…»

Тут Квинт решил, что, рассуждая на эту тему, еще долго не приблизится он к сути дела. Более того: куда-то его понесло не туда… И, отхлебнув вина, решительно закончил:

«Да, я — один из многих предпринимателей, кому не нравятся последние наложенные Им денежные взыскания. Однако мы все, как один, поддержим Императора, даже вопреки своим интересам! Поскольку жить чуть беднее нам все же интереснее, чем недвижимо лежать под вопли плакальщиц в ожидании погребального костра…»

Лициний перечитал написанное и отер испарину со лба. Подобные мудрствования до добра не доведут, понял он. Надобно как-то уйти от этой скользкой темы.

«Никто столь же здравомысленный, сколь и исполненный обожания к Богоравному, не должен забывать, что его личное мнение может стать преступлением, как только в каких-то деталях разойдется с мнением Императора. Вот за это мы Его, конечно, побаиваемся, но нельзя не подметить, что пожизненный этот благоговейный страх только увеличивает нашу преданность Ему, делая более зримыми ее проявления…»

Корвус гордо засопел:

«Я вот, например, не побоюсь со всей прямотой объявить о горячей своей любви к Императору хоть на форуме, хоть где! Само собой, эти чувства накладывают кое-какие дополнительные обязательства и на Его окружение: им следует всегда быть в готовности отдать свои жизни по первому же капризу Владыки. Да что я тебе очевидное рассказываю, сам знаешь, как оно бывает. Чем ближе к вершине горы, сказано Аристархом из Цезареи*, тем страшнее камнепады…»

Лициний почесал в затылке и сделал приписку:

«Насчет авторства Аристарха уверен не вполне, но мысль, согласись, верная…»

Квинт отошел от конторки, прошелся по атриуму. От долгого стояния спина затекла и теперь побаливала, особенно по бокам, чуть выше ягодиц.

В последнее время боль в почках донимала Корвуса все чаще, и это начинало его всерьез беспокоить. А от морковной ботвы, считающейся панацеей от многих хвороб, мутило уже при одном лишь взгляде на эту пакость. Но, слегка размявшись, Квинт Лициний почувствовал себя несколько лучше и, ругнувшись вполголоса, вернулся к конторке.

Причина скверного настроения была еще в том, что обыкновенно он свои послания диктовал, но это письмецо обещало быть столь деликатного свойства, что довериться писцу не было ни малейшей возможности.

«Зная не токмо бесчестие, но и деловую сметку Лисия, безошибочно предположил я его дальнейшие действия, поэтому передумал ставить рабов на рынки, сам же без малейшего промедления направился в порт Траяна.

Два моих добрых приятеля, оба родом из Диррахия, молча меня выслушав, тут же вывели из доков свои суда и отправили их на веслах в море, несмотря на то, что это затруднял сильнейший прилив. Лишив тем самым высочайшей чести доставить удовольствие Божественному Цезарю примерно три сотни своих гребцов из числа осужденных за преступления перед Римом, ведь их бы Лисий точно конфисковал.

Я, разумеется, исходил из дружеских, всецело бескорыстных побуждений. Но надеялся, что шесть дюжин из этих гребцов, в благодарность за великую эту услугу, в ближайшее же время станут моей собственностью.

Так уж водится у нас промеж не токмо добродетельных, но и крепких рассудком людей, что ежели поделился ты с кем-либо своим знанием, дающим партнеру некие преференции в делах, то выгодополучатель должен прислать тебе некую малую толику, обыкновенно четвертую часть от благоприобретенного или сбереженного. И кабы не было таких правил промеж людьми, то не бывать нам всем одетыми и сытыми, и всеобщее нищенство довело бы народ Рима до самых отчаянных поступков.

Истинно говорю тебе: лишь честность в делах приводит достойных к успеху. Тебе там, на Сицилии, это может показаться неким обременительным излишеством, но именно так делаются дела у нас, в Риме. Мы тут не желаем терпеть непорядочности всяких наприехавших. Вполне достаточно, что мы сами порой оступаемся и…»

Квинт вспомнил, что не далее как в прошлом месяце и сам согрешил против кодекса чести коммерсанта, зажилив десятую часть денег, собранных его корпорацией на преподношение императрице по случаю рождения дочери. Ухмыльнулся было… Затем снова помрачнел:

«Бездна вод рушится порою на берег и своей беспредельной мощью способна она сокрушить скалы, а не то что рожденное женщиной ничтожество. Однако когда откатятся гибельные волны, на песке останется немало рыбы и моллюсков. Как говаривал мудрый Мильтиад*, давший нам пример разумного использования случайно полученных, но совершенно правдивых сведений — всякий умный и осторожный человек найдет свою выгоду даже в полосе прибоя, просто дождавшись ее превращения в полосу отката.

Но представь себе такую беспримерную подлость — товарищи мои уже вечером заявили, что ничем мне не обязаны, поскольку и без того собирались проверить ход своих посудин после очистки их днищ от моллюсков. А раз так, то обсуждать размер благодарности нет ни малейшей необходимости. Они бы, мол, с радостью, да нет к тому повода.

Нет, не могу говорить об этом – до сих пор в глазах темнеет, как вспомню, с какими гнусными мордами изъясняли эти кровопийцы почему, по их мнению, ничем они мне не обязаны при подобном стечении обстоятельств. Какую только дрянь — скорее по привычке, нежели по любви — не считаем мы по собственному простодушию своими друзьями, коих целуем и любезничаем с коими…»

Вновь прервавшись, Корвус пробормотал несколько слов. Из них следовало, что его интерес к сквернословию носит отнюдь не академический характер. Сразу стало легче, и он вновь склонился над папирусом:

«Ах, как испортились нравы! Даже для нашего века, когда честным считается не тот, кто не ворует, а тот, кто без обмана декларирует украденное, это уже чересчур. И как только не лопнула моя селезенка в расстройстве от столь низкого скопидомства лучших товарищей? Такие, видно, настали времена — никому нельзя верить.

Впрочем, затянувшийся до полуночи ужин, которым отметили они мой визит, был достаточно неплох. Одного горячего было семь перемен! Хотя от раны, нанесенной их пренебрежением к древним нашим обычаям, останется, полагаю, незаживающий шрам. Ты ведь знаешь, сколь я наивен и прост. А уж как доверчив! Такого всякий будет рад обмануть. Над таким любой надругается…»

Надрывно вздохнув, Лициний горестно помотал головой. Но тут же, преодолев эмоции, принялся вновь выводить на папирусе буковки:

«Но об этом довольно.

Лисий, вычистив сперва от заключенных и подсудимых, не имеющих римского гражданства, все городские тюрьмы и суды, к вечеру объявился в Остии, где именем Богоподобного конфисковал без разбору всех обнаруженных на берегу гребцов, как рабов, так и отпущенников. Поучительно и в высшей степени достойно уважения, что наши отличающиеся непоколебимым мужеством капитаны покорились сей государственной необходимости с тактом и присущей им от природы деликатностью. Короче: никто из них спорить с Лисием не стал.

Касаемо Лисия надобно добавить, что и гребцы не составили полного количества требуемых ему людей, и на обратной дороге вязали его слуги без разбору всех, кто встречался им по пути. Твоя кормилица, старая бесполезная дура, с утра отправилась навестить свою недавно родившую двойню младшую дочь. Ты должен ее помнить, эту не в меру болтливую козу, она ж тебе, как никак, молочная сестра. Вас ведь по очереди прикладывали к одной и той же сиське, помнишь? В общем, уже в сумерках пошла она проводить мать до большой дороги, так что мешки, пользуясь темнотой и безлюдием, накинули на обеих.

Клянусь усиками усопшей моей второй жены, дражайшей Поппеи, что нет в том ничьей вины. Вот зачем, во имя Юпитера громогремящего, притащила она вздорную эту старуху-кормилицу в Рим? Сам знаешь, сколько раз после смерти твоей сестры, что была мне верной супругой, по сию пору незабвенной, пытался я отправить вздорную эту старуху назад – брысь домой, на свой остров, в Мессену! А там делайте с ней что заблагорассудится: хоть в тюрьму ее сажайте, хоть в лечебницу для скорбных умом, лишь бы за самые ваши надежные, самые прочные стены. Ибо тех змей, что порой заползают в мой сад, казалось мне достаточно: так зачем нужна в доме еще эта сицилийская гадюка, которая только и делает, что внушает домашним мятежные замыслы? Но никто ко мне не прислушался…»

Квинт ухмыльнулся:

«Утешает меня лишь знание того, что этой ночью было у нее достаточно времени раскаяться в собственной бескрайней дурости…»

Корвус проговаривал вслух каждое ложившееся на папирус слово и во рту у него пересохло. Он сделал внушительный глоток из стоящей рядом чаши и закусил хрустнувшим на зубах маринованным чесноком, от пряной кислоты которого приятно свело челюсти. Затем помассировал сжатыми в кулаки кистями рук спину и продолжил:

«Но то все было вчера. Сегодня же, одевшись по-простому, отправился я в Колизей. К тому же ради исполнения твоей просьбы отказался я от законного своего места в первом ярусе и по одной из восточных лестниц поднялся во второй. Хотя мог бы этого и не делать, во время лотереи мне все равно было не до наблюдений над одеждами соседей.

Ах, дорогой друг, как жаль, что не было тебя рядом! В тот единственный день, когда Император дозволяет нам игру в числа и даже сам в ней участвует. И как славно все было устроено, разумно и в соответствии с традициями! Я, правда, пришел ко времени, когда певцы и декламаторы уже закончили, и помост, с которого они выступали, унесли. Но главное действо еще не началось. Как раз орошали водой песок, дабы пыль не мешала наслаждаться зрелищем.

Представь арену, разделенную на MMDCLXIV квадрата, и в центре каждого закопан в песок раб или уравненный с ним в правах — торчат только головы да руки. И лишь твердую уверенность в завтрашнем дне вызывает понимание того, что Император не держит на службе бездельников: успел-таки Лисий набрать требуемое количество артистов на лотерею!

Шеи их и руки в локтях охватывали деревянные колодки, на полях которых крупно надписаны были большие черные номера. Лишь в центре арены четыре десятка номеров своей позолотой указывали тем самым на то, что на них поставил сам Император. И, несмотря на передавленные глотки, громко пели эти без малого три тысячи голов хвалебную песнь Цезарю.

Это было так трогательно! Не поверишь, но я чуть не прослезился и по этой причине едва успел отправить слугу сделать ставку на одно из моих счастливых чисел, CXLI. Под этим номером, кстати, была на арене твоя престарелая кормилица, что не без труда, но все же определил я по ее седым космам. Грех было не сыграть на ее голову, раз уж так все удачно сложилось. Да и две тысячи для меня, как ты понимаешь, не деньги», — не удержавшись, похвастал Корвус.

«Императора встретили громоподобными овациями. Я заметил, что пытались хлопать даже некоторые из этих, на арене. Ведь часть из них были как раз те солдаты, что еще весной дрогнули, но не побежали, а быстрым шагом чинно отступили на восемьсот миль от Понта до Сирии, оставив все эти земли варварам. Этим они, конечно, заслужили смерть. Если за подобное не казнить, то за что же предавать смерти? Но всё-таки жаль, что из-за колодок ладони их не сходились в хлопках. Даже у смертника непозволительно отнимать его право выразить всю свою любовь к Императору – ведь более у него не будет такой возможности.

Богоподобный, слегка пошатываясь под бременем забот, изящно воссел на свое седалище. Затем оглядел трибуны и, яко пеликан, отрыгнул обременявшие его желудок излишки.

Зрители возликовали, очарованные Его вящей простотой и непосредственностью. Прополоскав настоянной на лепестках роз водой рот, Богоравный затем поприветствовал народ Рима, взял поданную ему, до краев наполненную красным вином чашу, и представление началось. Но сначала произошло то, что смутило, а затем на некоторое время озлобило многих.

Как тебе прекрасно известно, дикие звери, выбегая на арену, стремятся к ее середине, подальше от ревущих трибун. Поэтому все ставили на номера, расположенные по периметру — если кому-то и суждено остаться в живых последними, то эти счастливчики, думалось, будут из тех, что вкопаны в песок где-то под ограждающей нижний ряд стеной.

Но за несколько мгновений до того, как на арену вырвались разъяренные острыми железными крючьями слоны, огромные уши и выгнутые спины которых уже обильно кровоточили, перед каждыми воротами, чуть левее их, выросли из песка, то бишь из казематов под поверхностью арены, клетки, задние стенки которых были задрапированы искусно расшитыми покрывалами. Однако всем были видны беснующиеся в них свирепые сирийские львы. Мелкие, никакого сравнения с африканскими, но злые, как ваши, мать их, сицилийские москиты.

И всё сразу пошло не так.

Слоны выбегали на арену и, видя перед собой львов, тут же поворачивали направо. Их сегодня было немного, всего дюжина, зато к ногам их внизу, с наружной стороны, прикреплены были серпы – и началась потеха!

Мой номер, увы, проиграл сразу. Голова твоей кормилицы под стопой слона расплющилась в лепешку одной из первых. За мгновение до этого я еще видел ее распахнутый в крике беззубый рот, и вот уже на досках колодок лежит широко улыбающаяся кожаная маска, окруженная розовым ореолом.

Вот и избавилась старая карга от морщин, подумал я с великой горечью…

Приснился мне давеча мерзкий голодный клоп величиною с хорошую лошадь, и я сам тоже в образе этого насекомого, хотя и куда более благородного облика; и всю-то ночь эта тварь вперед меня успевала насухо высосать всех, кто нам во сне навстречу попадался, а я еще и не понял сразу, к чему бы это? Правильно говорят умные люди: клоп снится к неудаче в денежных делах. Эх, не надо было мне на нее ставку делать, на вредную эту бабищу… Жила без пользы — и околела даром. А для меня так и вовсе в убыток.

Но, погоревав о двух тысячах сестерций, я тут же утешился. Да что я — у всех нас, восхищенно взирающих на арену, захватило от восторга дух! На какой-то миг стихли трибуны, и слышен стал лишь отчаянный визг и вой лотерейных номеров, топот слоновьих ног и их трубный рев.

Но тут один из слонов снес серпом голову так удачно, что от одного края арены бородатый этот мяч долетел, как пущенный из катапульты камень, до другого края, перелетел ограду и угодил, судя по цвету его одежд – белая шерстяная тога с вотканной в край пурпурной полосой — в какого-то сенатора. Кстати, по поводу твоей просьбы… Хотя нет, об этом позже.

Сенатор рухнул вместе со своим стулом, и все ярусы разразились добродушным смехом. Когда же он, рассвирипевший и измазанный кровью, поднялся на ноги и принялся злобно молотить этой головой, ухватив ее за бороду, по мрамору ограждения — тогда весь цирк увидел, что это славный своей безбрежной глупостью всадник Луций. Кто-то крикнул:

— Хвала богам, теперь и у Луция есть голова!

Мне показалось, что стены вот-вот рухнут от хохота трибун. Да и сам я давненько так не веселился!

После этого добрые римляне дали волю чувствам, и победный рык вознесся к небу. Первые служители, выстроившиеся вдоль ограждения со стороны, противоположной седалищу императора, уже менее чем через четвертую долю часа подняли багровые штандарты в знак того, что в наблюдаемых ими рядах не осталось ни одной целой головы.

По всему полю из колодок били быстро затухающие фонтанчики крови, и сотни срезанных голов и рук засыпались песком из-под ног чудовищ, каждое из которых было не менее как в полтора моих роста! Нет, не могу понять, зачем живешь ты в провинции, когда мог бы наслаждаться всеми благами прогресса, утонченной просвещенности и самыми поучительными зрелищами здесь, у нас, в столице.

Действие тем временем сместилось ближе к центру арены и стало просто уморительным. Немногие еще остающиеся в живых из этих закопанных в песок, озираясь, как могли выкручивали шеи, стараясь зачем-то понять, с какой стороны придет смерть. Почти все они, подобно втягивающимся в панцирь черепахам, пытались спрятать головы и руки в песок, чего не позволяли колодки. Эти крутящиеся волосатые шары на песке производили чрезвычайный комический эффект, особенно когда удар серпа приходился не по шее, а выше. Тогда рядом с номером лотереи оставалась нижняя часть черепа с продолжающим вопить ртом, а верхняя, окутанная облачком волос, летела в сторону.

Слоны, тяжело дыша, постепенно сбились в кучу в средней части арены. Теперь они всё чаще полосовали серпами друг друга, и ясно было, что чудовища выдохлись. И трубили-то они теперь так жалобно, так потешно. Тогда-то под тентом, на огромной высоте, и развернулись семь стягов с победившими номерами. Как и следовало предположить, почти все они были из «золотых» ставок императора. Тех самых, что расположились в самом центре арены…»

Вспомнив еще раз проигранные деньги, Лициний вздохнул. Никто не осмелился бы назвать его скопидомом, но, будучи некоторым образом философ, Корвус слегка печалился всякий раз, когда жизнь лишала его некой частицы бытия, будь то кто-либо из присных или челяди… Не говоря уж о паре тысяч сестерций.

Квинт вслед за Витусом Унуманибусом* полагал, что именно по самозабвенной любви к деньгам можно всегда безошибочно судить о способности человека иметь высокие чувства. Тем самым Витусом, одноруким мыслителем, что именно за эту свою страсть ко всему монетарному был в свое время пожизненно сослан на крохотный каменистый остров.

«Над Колизеем повис недовольный ропот. Под него из клеток выпустили львов, еще несколько десятков таких же зверюг выбежало из ворот. Все знали, что сначала они добьют слонов, затем львами займутся бестиарии. Но никто уже не проявлял особого интереса к зрелищу — непозволительное чувство обиды на Богоравного овладело толпой. И тогда произошло невиданное до сей поры событие.

Император поднялся, отбросил, пошатнувшись, недопитую чашу, в наступившей тишине царственно икнул, оглядел трибуны и сделал жест рукой, вроде как махнул ею небрежно. Но как грандиозно это было, как возвышенно и благородно! Мурашки побежали по моей спине скифским диким табуном! Вам, простым сицилийским землепашцам, этого не понять, но только в такие мгновения и осознаешь, на чем зиждется величие империи. Пишу эти слова, и слезы умиления вновь струятся по моим щекам, дорогой друг и родственник. Поплачь же и ты в честь нашего Повелителя, ей-же-ей, это так сладостно!»

Корвус даже носом захлюпал от полноты обуревающих его чувств.

«А теперь представь, как начинается дождь. Сначала медленно падают первые капли, потом их становится больше и больше – и вот уже с небес струятся потоки воды.

То же самое произошло сегодня в Колизее. Только живительная влага была совершенно особого рода, самая привлекательная из всех.

Итак… Вдруг на меня упало что-то маленькое, но весомое, затем рядом зазвенело на камнях. Серебряные денарии! Они струились сверху, и поток их усиливался. Приглядевшись, разглядел я руки матросов, обычно натягивающих над ареной тент, но сегодня они небольшими ковшами рассыпали над вторым, третьим и стоячими местами четвертого яруса новенькие монеты с профилем Богоподобного! Впервые в жизни пожалел я, что не пошел в морскую службу. Уж я бы знал, в какую сторону поворачивать полный серебра ковшик!

Никто уже не смотрел на арену, где подыхали добиваемые львами слоны. Говорят, это последние карфагенские слоны, больше их не осталось. И не жалко, этих безжалостных убийц и надобно под корень истребить. Мы, говаривал некогда Цезарь, в долгу перед миром, привить ему подлинные ценности – наше бремя. А ценой дюжины слонов или миллиона галлов это произойдет – не суть. Это уж я тебе говорю.

Настроение толпы сразу стало восторженным. Позже выяснилось, что рассеяно было над зрителями семь с половиной миллионов денариев. Не так много, как хотелось бы, но ровно на семь с половиной миллионов больше ожидаемого. Да еще случай один забавный приключился, немало повеселивший народ.

Один из матросов, видимо, случайно столкнул вниз доверху наполненный серебром кожаный мешок. Небольшого, в общем-то, размера. Видя летящее к нему сокровище, счастливчик в пятом ряду третьего яруса протянул к нему руки и громко закричал «Моё!.. Моё!..» Хотел бы я быть на его месте! Он даже успел растолкать в стороны своих соседей и таки поймал весящий не менее двух талантов куль, приняв его на грудь. Но позвоночник его хрустнул под тяжестью мешка, как сломавшаяся сухая ветка, громко и отчетливо.

Колизей вновь мощно грохнул хохотом. И даже видевший это комическое происшествие Император, по некоторой вялости жестов и зеленоватому цвету лица которого было заметно, что и в праздник обременяют его важнейшие государственные заботы, соизволил слабо, но благосклонно улыбнуться…»

Последние слова едва влезли в нижний правый угол августова папируса. Корвус перевернул лист и тихо ругнулся: тушь во многих местах просочилась, испортив обратную сторону. Но тратить еще один папирус на это письмо было жаль, и Лициний принялся втискивать последние свои мысли на не столь сильно пострадавшие участки.

«Ах да, по твоему дельцу, — перешел он к сути. — Под всеобщие славословия Императору спустился я вниз и встал у подножия неронова Колосса. Так вот: мимо меня прошло никак не менее шестисот человек, и я тщательнейшим образом изучил их одежды. Могу теперь с чистой совестью тебе отписать, что ткань эктабанского плетения видел я всего лишь дважды.

Ты заработал бы двадцать золотых ауреусов, кабы просто сдал своих друзей-пиратов властям. Купив же у них награбленное, приобрел ты лишь головную боль…»

Даже зная, что он в таблинуме один, Корвус быстро посмотрел по сторонам и прикрыл рукой папирус, будто кто-то мог подсмотреть его каракули.

«Запомни: ни за какие деньги не возьмусь я торговать эктабанской тканью в Риме, ибо подобная редкость неизбежно вызовет неприятные вопросы, на которые невозможно будет дать устраивающие суд ответы. Но всё же, когда в следующий раз встретишь нашего сердечного друга, капитана Секатора, передай ему от меня поклон и сердечную благодарность за тот отрез в шесть локтей, что он презентовал лично мне; никто не сравнится с ним храбростью, так что да убережет его Нептун на водных путях, в пределах своих морских владений, от нежелательных встреч с врагами более умными нежели он сам. Тем паче, что любой, кто с ним знаком, может лишь дивиться тому, что до сих пор подобного не произошло.

И еще вот тебе мой совет: пошей руками своих рабов из этих полотен паруса и попробуй их продать где-нибудь не ближе Тарракона. Там проживает грубый народ, ничего не смыслящий в ценах, там никто не спросит, зачем тратишь ты столь бессмысленно такой дорогой материал. Но хоть половину расходов, понесенных на сделке с пиратами, компенсируешь.

Что же касается окрашенных пурпуром ста локтей тирской ткани — заклинаю тебя собственноручно их истребить! Не так уж и велики наши бедность и нищета, чтобы ради избавления от них рисковали мы оба кончить свои дни, после жестоких истязаний, на Скверном поле, что у Коллинских ворот. Понимаешь ли ты, что сделает с нами Император, когда узнает, кто именно продает дважды прокрашенные на Его красильне, а затем похищенные с Его корабля ткани приблизительно той стоимости, во что обошелся Ему сегодняшний денежный дождь над Колизеем?»

Корвус даже поежился, наглядно представив себе последствия такого развития событий.

«Хорошенькое же ты мне предложил дельце! На нем только пираты и заработают, — дописав до этих слов, Квинт подумал, что мог бы и сам получить мешочек ауреусов, заявив на свояка, но, сжав челюсти, отогнал соблазн. — А вот честные люди навроде нас, откупаясь от эдилов, потеряют все нажитое непосильным трудом. И, в конечном итоге, счастливейшими людьми сможем мы считать себя, если ликторы, распластав нас на земле, просто накроют наши головы плащами и топорами раздвоят тела…»

Железная хватка и оборотливость – это, разумеется, благо для деловых людей, но превыше всего ценится в их среде осторожность. Поэтому, закончив и перечитав письмо, Квинт настолько испугался той смелости, с которой оно было начертано, что направился в кухню, где всегда пылал в очаге огонь, и, отослав слуг и домочадцев, собственноручно сжег плотно исписанный с обеих сторон папирус.

Такова судьба всех подлинных шедевров: они сгорают в пламени самоумаления, освобождая тем самым дорогу творениям бездарных писак. Иначе чем же, кроме всеобщей грамотности, объяснить то, что ты, читатель, держишь сейчас в руках именно этот свиток?

Должно сказать и похвальное слово в адрес Квинта Корвуса Лициния: научился же он, несмотря на все лишения юности и бесчисленное множество свинцовой перчаткой нанесенных по его голове ударов, излагать свои мысли при посредстве папируса и чернил.

Образованность, глубокомысленно заметил некогда Тит Селевк Корнелий*, это, несомненно, высокое благо. Сперва приобщаешься грамоты, затем, как водится, начинаешь полной ложкой черпать из источников, что ум возбуждают, а послушное ему тело воодушевляют на подвиги.

Однако многие знания непреложно отвращают от избыточной смелости. Высокообразованная плоть не терпит боли и рассудок смиряет свои благородные порывы пред ее, плоти, боязнью прожить последние часы жизни, как многие смутьяны до того, тупо пялясь на лишенное кожного покрова собственное тулово. Так говорил Корнелий.

Оттого-то, полагал он, и следует наставлять чернь письму и чтению, дабы неповадно ей было лишний раз бунтовать. Не для того ведь порядки устанавливаются, чтобы всякий голодранец, возглавив банду подобных себе подонков, мог их менять по своему усмотрению. Это он о порядках сказал, не о подонках. Эти-то никуда не денутся…

Вот и сокрушался Селевк: «Придумать бы еще, как приучить простонародье к ежедневному чтению. Жаль, дорог папирус да переписчиков нехватка, а то можно было бы каждый день по листочку им подбрасывать. С незатейливыми историями, с идеями, которыми им ко всеобщему благу следует проникнуться, с понятной быдлу моралью…» Ох, и порадовался бы старик, кабы довелось ему вкусить современных нам средств массовой информации!..

Умудренное должным образом стадо, говаривал тот же Селевк своим ученикам, гораздо безопаснее дикого, поскольку научается одному из двух: или слепой любви к начальству, или умению надежно скрывать любые свои претензии к власти, а если и пресмыкаться, то с достоинством — так, чтоб и на коленях елозя выглядеть гордо. Из чего следует, что сам Селевк, в нарушение своих же умозаключений, от окружающих их не скрывал. Ничего странного нет, стало быть, и в том, что имеющего столь кощунственные взгляды человека в надлежащее время живьем скормили диким корсиканским свиньям.

Впрочем, не о нем речь. Да и не стоят подобные селевки папируса, потребного для изложения обстоятельств их жизней. Следует держать себя в руках. В конце концов, если мы начнем рассказывать обо всех достойных, кто стал кормом для окружающих их животных, то мы никогда не доберемся до конца этого повествования.

Комментарии

Опубликовано вКнига

Ваш комментарий будет первым

Добавить комментарий