Выбрать часть: (01) | (02) | (03) | (04) | (05)
(06) | (07) | (08) | (09) | (10)
(11) | (12) | (13) | (14) | (15)
(16) | (17) | (18) | (19) | (20)
(21) | (22) | (23) | (24) | (25)
Роман
Посвящается СМИ Эстонии. Без любви и уважения, с одной лишь благодарностью за вдохновение. И еще одно: желающие могут считать всех персонажей этой книги вымышленными, а все совпадения с реально живущими людьми или событиями случайными. Хотя это и не так, но автор не против.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
РЕДАКЦИЯ
Ничего нельзя придумать. Все, что ты придумываешь, либо было придумано до тебя, либо происходит на самом деле.
«Хромая судьба» Аркадий Стругацкий, Борис Стругацкий
Глава 1
ПОЛЕТ НАД ГНЕЗДОМ КРЫЛАНА
Сизый голубь, тучный, с отливающей металлическим пурпуром пышной шеей, исступленно наматывал круги над крышей ничем не примечательного здания в самом центре города. Даже крохотного птичьего мозга хватало понять, что его сердце скоро лопнет от перенапряжения, но остановиться сизарь не мог: ему не доставало воли противостоять гоняющей его по часовой стрелке неведомой темной силе, уже без малого четверть часа заставляющей несчастную птичку проделывать совершенно немыслимые для жирного городского голубя фортели.
Иногда сизарь прерывал свой марафон, расправлял крылья латинской буквой V и пытался парить в воздухе, но его тут же бросало в беспорядочное падение – он был не того телосложения и веса, чтобы изображать из себя степного орла. Тогда он начинал материться, используя на удивление колоритные слова и обороты.
Трижды голубь пробовал сделать кувырок через спину, но всякий раз срывался в пике, из которого выбирался в самый последний момент – он был неподходящей породы для подобных кунштюков.
От непонимания происходящего птицу душила злоба. Ее легко было понять: в три часа ночи приличные голуби, уткнувшись клювом в грудь, по чердакам дремлют, а не носятся в темноте как какие-нибудь нетопыри. Но два невидимых, слегка попахивающих картофельными чипсами и сушеными кальмарами пальца будто держали его за голову позади глаз и тащили неведомо куда. Пока что — гоняли по кругу над этой обрыдшей ему до крайности крышей, которая от края до края была в обрубках слабо дышащих паром вентиляционных труб. Смотреть не на что… Хоть как-то украшал этот унылый пейзаж только желтый ковер из окурков подле двери эвакуационного выхода.
Справедливости ради следует признать, что такое может приключиться с каждым из нас. Решишь ты, например, написать сказку со счастливым концом… да вот хотя бы о похождениях хромого мальчишки, странствующего по окраинам незаметно для нее самой околевающей империи… Или усядешься почитать нечто подобное и только начнешь проникаться настроениями той эпохи, возможно даже – сопереживать героям, как – бац! – чья-то подлая воля вдруг схватит тебя за шкирку и потащит в иную реальность, к другим людям и событиям, всего несколько страниц назад совершенно непредсказуемым. И никто даже не спросит, хочешь ли ты вникать в злоключения засранцев, твоих современников. Есть ли для тебя удовольствие в том, чтобы ковыряться в причинах деградации собственной страны. Желаешь ли ты услышать тысячную версию причин непреходимости той депрессии, что как стала спутницей нескольких поколений с десяток лет тому, так и идет по жизни рука об руку с ними. И никуда не денется, покуда не изменится мир. В том смысле, что пока он не изменится к лучшему. То есть никогда.
Так что – полетели. Может, и не потонем в водоворотах сюжета и доберемся до цели. Главное, не оказаться той редкой птицей, что долетает-таки до середины Днепра. И только долетев, начинает соображать: и что? Теперь-то куда, когда сил совсем не осталось?
На плоской кровле стояли большие неоновые буквы. Где-то к двухсотому кругу они сложились для голубя в слова «efled el» и теперь его бесило еще и то, что слова эти оказались ему незнакомы. Да и звучали нелепо.
Бешено маша крыльями, сизарь думал, что это тарабарщина какая-то. «Эфлед эл», ха… У него появились еще кое-какие мысли по этому поводу, но уровень сквернословия, с которыми они были облечены в слова, не позволяет привести их здесь.
Этот голубь был уличный хулиган, вылупившийся из яйца в неблагополучном районе, под стрехой приюта для животных. Первое, что он в своей жизни услышал, был рассказ дворового котяры об операции, за которую ему пришлось расплатиться самой важной частью своего тела. Первой самостоятельно добытой им едой была пряная килька из жестяной банки.
Этот голубь мужал в перебранках со всякой мелкой шпаной, воробьями и трясогузками. И набрался хамства настолько, что за одну единственную тыквенную семечку послал бы по матушке даже морскую чайку. Но вдруг, ни с того ни с сего, прямо посреди ночи, утратил чувство личного достоинства настолько, что по воле бог весть кого принялся нарезать круги над этой нелепой крышей. Как какая-нибудь обученная дурацким трюкам бельгийская почтовая гуля, злобствовал в своих мыслях сизарь, приспособившаяся к бескрылому миру людей безвольная коллаборационистка.
Голубь сделал еще несколько кругов и чуть не врезался в последнюю неоновую букву. Сил уже не было совсем, да и одышка замучала. Однако невидимые пальцы всё гнали его вперед.
Но вдруг сжимавшие голову голубя тиски ослабили хватку, и сизарь воспользовался случаем — тут же сошел с круга и влетел в давно им присмотренное слуховое окно в доме по соседству. Там он переступил несколько раз с лапки на лапку, пристраиваясь поудобнее в тесном проеме, и присел на сырую ржавую жесть. Отдышаться. Но глаза его свирепо уставились на здание напротив, то самое, над которым он только что кружил.
Хотя смотреть там было не на что: ничем не примечательное строение, всего лишь похожий на нелепую недостроенную башню четырехэтажный цилиндр с фасадом из серого, местами полосатого облицовочного стекла. В ночной тьме светилось лишь одно место: на втором этаже была открыта дверь, из проема которой шел свет в тянущийся по всему этажу холл. А рядом с дверью…
Голубь недоверчиво пригляделся. Ему вдруг показалось, что он видит там, в этом холле, прислонившегося к стене мужчину в женском купальнике.
Закрытом. Ярко-красном. С глубоким вырезом на пухлой груди.
«Бред, — подумал сизарь. – Галюн. Вредно, когда столько физкультуры сразу. Вот и мерещится дрянь всякая…»
Этот голубь был тертый калач, и что такое глюки знал не понаслышке. В последний раз, правда, они у него были довольно давно, прошлым летом, когда ранним солнечным утром он стащил у двух косноязычных типов, отдыхавших на скамейке в городском парке, спичечный коробок с темными вонючими комочками.
Всего одного, склеванного на пробу, хватило, чтобы до самого вечера он воображал себя изрыгающим огонь драконом. Хотя для всех окружающих был несколько часов несчастным дохлым голубем и вполне ожидаемо оклемался к вечеру в мусорном контейнере. Хороший тогда выдался день, подытожил свои воспоминания сизарь. И главное — никакого спорта. Кивнул, сам с собой соглашаясь, утопил голову в шею и впал в дрему.
Но из попытки поспать ничего не вышло. Снизу, из плохо освещенного сквера, донеслось ритмичное шарканье метлы по асфальту. Еще там кто-то весьма отвратно, безбожно перевирая мелодию, насвистывал даже голубю смутно знакомый мотивчик. Каждой музыкальной фразой будто ржавые гвоздики вбивая в его крохотный мозг.
Голубь нахохлился и, склонив синевато-серую голову набок, одним глазом неодобрительно оглядел двор, такой уютный и немного даже таинственный в рассеянном свете одинокого уличного фонаря. Что-то его там, внизу, задело за живое.
«Вот же кретин… — подумал он левым полушарием своего мозга, высмотрев сквозь покрытые липкими почками тонкие ветви тополя вяло подметающего аллею человечка в стоптанных сапогах и оранжевом жилете поверх затрапезного свитера. — И свистит-то как противно, пся крев… Что это, кстати, за мелодия?»
Голубь прислушался и в правом полушарии мозга мысли его немедленно оформились в нерифмованные стихи:
«Ужели то Буссотти пьеска? Того — по прозвищу Сильвано, слывущего абсурда мэтром и твердых правил додекафонистом?»
При этом птица ощущала некую раздвоенность, потому что ее раздумья будто текли по двум непересекающимся руслам. И в одном из них царило недоумение:
«Кто он вообще такой, этот Буссотти? На кой он мне сдался, этот макаронник?»
А в другом торжествовала поэзия:
«Нет, даже он не смог бы столь блестяще сложить из нот безвинных весенних кошек хор орущий дико…»
На кошках сизарь запнулся.
«Чего это меня пятистопным ямбом вдруг торкнуло? Что это за хрень тут творится? Откуда я вообще что-то знаю про этот ямб?» – пришел он в некоторое замешательство.
Голубь глянул на дом напротив, где за темным стеклом фасада, где-то на уровне второго этажа, всё так же смутно виднелось неясных очертаний красное пятно: у него появилось подозрение, что этот мужик в женском купальнике имеет отношение к происходящему.
Гад такой.
Затем голубь приосанился и величественно выпятил грудь:
«Так гордый птиц не только спортсмен, но еще и поэт?»
И белый стих вновь засочился тонкой канареечного цвета струйкой на лилейный наст его подсознания. На его правую половину.
«Иль Шенберг то, Арнольд мятежный, что от тринадцати сходил с ума и, умирая, всё к гармонии взывал?»
«Ну вот, — расстроилась птица левой половинкой, — еще и Шенберг какой-то влез. Наверняка еврей… Ночь, улица, фонарь, чердак… Только скрипачей мне на этой крыше не хватало! Я-то здесь при чем?»
«Тогда признать придется, что это быдло в сапогах кирзовых, в оранжевом жилете и с метлою, музы́ку умертвило. И хладный труп ея разъяв на части сложило вновь окровавле́нные куски в чудовище, подобно Франкенштейну…»
«Холера ясна! — дошло вдруг до голубя, когда он еще раз прислушался к свисту дворника. — Та-а, та-та-там-та-там-та-та-там… Так это полонез Огинского, что ли? Матка боска! Точно, он самый!»
Голубь расстроился:
«Курва, ну вот как можно не попасть ни в одну ноту?..» И снова с ненавистью скосил глаз вниз, во двор.
Голуби не любят дворников. А как еще, дозвольте спросить, прикажете к ним относиться? Если каждый день, прямо перед завтраком, еще затемно, выметают они из-под твоего клюва все самое вкусное: покрошенные соленые сухарики с глутаматом натрия, огрызки печенья на пальмовом масле, чипсы, наполовину состоящие из трансжиров… Просто ах что за прелесть! И нет, чтоб хоть самим всеми этими деликатесами попользоваться, вместо того раз – и в мусорный контейнер их! Чем, собственно, и объясняется нездоровый, перенасыщенный подозрениями и личной неприязнью эмоциональный фон взаимоотношений голубей и работников низового звена сферы коммунальных услуг.
«Недоносок трихомонозный!» — разъярился в глубине своей маленькой теплой души мятежный сизарь там, на чердаке.
«Трихо что?» — озадачился дворник, неведомо как эту брань услышавший аж посреди двора. И тут же ответил традиционным для определенной категории граждан образом, подумав лаконично и остроумно:
«Сам такой!»
Можно, разумеется, предположить, что где-то в темных глубинах вселенной притаился скрючившийся в позе эмбриона и сжатый гравитационным полем чёрной дыры до размеров кванта труженик метлы и совка, обожающий голубей, но ни доказать, ни опровергнуть сию теорию современная наука, увы, не в состоянии. Известные же ученым и исследованные должным образом дворники отвечают голубям на их антипатию полнейшей взаимностью.
Оранжевый человечек тем временем дошел до конца дорожки и умело сгреб образовавшуюся кучу мусора в ведро. Высоко над ним голубь подскочил, тревожно переступил с лапы на лапу и, повернувшись в сторону двора другим своим глазом, желчно предположил:
«Ну, щас сыпанет…»
Дворник вывернул ведро в помойку и энергично постучал жестью по железу. По спящему двору поплыл набат, неожиданно глубокий и бархатный. Вполне довольный собой, дворник достал мятую пачку дешевых сигарет и щелкнул зажигалкой. Затем подхватил ведро и медленно, выдыхая клубы белесого дыма, побрел к себе в подсобку, время от времени выметая с дорожки в газон видный лишь тренированному глазу мусор.
«Тебя бы, подлюга, кто отметелил!» — вознегодовал голубь и тяжело вздохнул: сна больше не было ни в одном глазу.
Сизарь подумал-подумал — и поднялся в воздух. Он уже проголодался и решил слетать на ранний завтрак в зоопарк: бегемотов по утрам угощают буханками черного хлеба, после чего в их вольере всегда остаются горы крошек. Но зачем-то он сделал перед этим еще один круг над зданием редакции ежедневной газеты «Д’Эльф». Довольно злобно для голубя думая при этом, что, мол, погодите у меня, я вам еще покажу.
На самом деле кроткая эта птичка ничего такого не думала. Даже предположить подобное означало бы превратить в какую-то совершенно ненаучную фантастику эту правдиво изложенную историю, практически хронику событий, приключившихся в городе… да какая разница, в каком, по нынешним временам так где угодно. К тому же в целом голуби, что подтвердит любой орнитолог, твари вполне себе благонамеренные и, подобно многим примерным гражданам, вообще не имеют привычки рассуждать. Озвученные суждения и ему, и дворнику самовольно вложил в головы Леон Тротман, изрядно располневший и уже лысеющий, несмотря на сравнительно младые годы, репортер «Д’Эльфа».
Сразу поясним, что ничего странного в этом нет: приписывать свои мысли всем, кто неосторожно попадает в его поле зрения — непременная составная часть и профессии и натуры каждого истого газетчика.
Леон Тротман стоял в коридоре своей редакции, сквозь панорамное окно глядя вслед улетающему голубю. До него доносился реальный, невесть откуда идущий звон, в стекле же он видел свое смутное отражение и поневоле вновь вернулся к вопросу, мучавшему его еще до того, как он мимолетно отвлекся на этого сизаря.
«Зачем на мне это борцовское трико в обтяжку? – Репортер щелкнул широкой резинкой, врезавшейся в пухлую ляжку. — Оно же мне совсем не идет… Ладно бы еще белое дзюдоги, как у дзюдоиста… Нет, лучше синее, — сразу передумал он. — Белое уж слишком полнит, мне это совсем ни к чему…»
Следует, видимо, внести ясность: на Леоне были только кеды и трикотажный борцовский наряд ярко-красного цвета. Беда была в том, что во всех местах, где оно должно было поддерживать мышцы, трико впивалось в жир бедер, боков и живота, подчеркивая все недостатки фигуры.
Абсурдная, согласитесь, ситуация. То есть, может, в каких-то других редакциях журналисты и ходят так, во фривольных костюмчиках в облипочку… Нам-то что до их развязных нравов? Да пусть они там все хоть дегтем мажутся и в перьях обваливаются, в редакциях этих! Толерантность, мать ее за ногу, еще никто не отменял. Команды не было. Так что делай, что хочешь. Но не в коридорах же «Д’Эльфа» щеголять в этакой похабщине!
К тому же, как наверняка подметил бы суть проблемы Гай Светоний Транквилл — даром и безо всякой платы. То есть, если кто не понял — совершенно бесплатно. Не за деньги, поясним еще раз для тупых, а предельно бескорыстно. Что само по себе есть оголтелый сюрреализм, уж коли вас застукали за этим делом в редакции современного, давись оно шлаком, средства массовой информации, где слово «бесплатно» вызывает лишь жалость к тому, кто его произносит.
И вот половозрелый и вполне себе адекватный мужчина, творческая личность, пахарь, в некотором роде, на ниве формирования общественного мнения, моральный ориентир и, по определению, гигант духа стоит столбиком, как суслик в поле, посреди своей редакции; в уродском костюмчике, осмелюсь напомнить, жуткого красного цвета и того же колора кедах. Не имея при этом ни малейшего представления о том, как подобный конфуз мог с ним приключиться.
Коридор был пуст, однако с одной его стороны доносился жалобный плач ребенка, с другой – шум возмущенной толпы, штурмующей Бастилию. Леон совершенно не понимал, откуда исходят эти звуки, поскольку в здании редакции в этот час было, помимо вахтера, всего пять человек. И ни младенцев, ни санкюлотов среди них точно не было.
Подобные детали могут поставить под сомнение правдивость описываемых событий, что было бы нестерпимо обидно каждому, в них вовлеченному. Поэтому подчеркнем еще раз, что не намерены выходить за рамки реализма, по меньшей мере — капреализма, раз уж соцреализм приказал долго жить. И ежели даже мелькнет в повествовании некая мистическая деталь либо проплывет по фону призрачная фигура, несущая под мышкой собственную голову, то это лишь для того, чтоб герой мог в подобающее время задаться вопросом — а был ли мальчик?
За спиной Леона, в довольно большом зале, где обычно проходили редакционные летучки, его начальник, шеф-редактор отдела экономики Алоиз Бриннер, встречался с практикантами. Из банды недорослей, как он их ласково называл, следовало отобрать кандидата, полностью соответствующего довольно таки замысловатым критериям шеф-редактора. Всего одного из прошедших в «Д’Эльфе» практику студентов последнего курса местного университета: в отделе экономики вот-вот должна была появиться вакансия и всякий толковый руководитель использовал бы возможность взять под нее стажера.
Бриннер не мог и не хотел передоверить столь ответственное дело кому бы то ни было. Как он сам неоднократно говорил в присутствии Леона: «Я не авторитарен — просто я хочу, чтобы всё было по-моему». А ради этого много чего приходилось делать самому.
Закончив работу после полуночи, шеф-редактор еще три часа просто просидел в своем кабинете, изредка звоня вахтеру с вопросом, сколько, мол, этих придурков еще торчит на втором этаже. Когда же их количество совпало с его представлением о пределе терпения современной молодежи, Бриннер, чарующе улыбаясь, неспешно проследовал в зал. А с полчаса тому этот самодур лично позвонил Леону, сообщил, что он срочно нужен, но стоило Тротману появиться на пороге, как шеф властным коротким жестом отправил его за дверь, в коридор.
Ну, в коридор так в коридор, но Леон успел подметить, что из шести соискателей работы, тех самых, приглашенных к восьми часам вечера на решающее собеседование, осталось всего трое, две девушки и парень в странной, напоминающей тюбетейку бархатной шапочке. Ушедших можно было понять, поскольку очень поздняя ночь уже переходила в предрассветные сумерки. Даже седовласый Президент на типичном для всякого рода присутственных мест парадном портрете, украшавшем стену слева от ряда окон, выглядел довольно устало.
Шеф-редактор экономического отдела предпочитал работать вечером или ночью, что было сущим проклятием для его подчиненных. Причем не был он ни совой, ни жаворонком – любой его знавший без колебаний назвал бы Алоиза крыланом, летучей лисицей, отдаленная внешняя схожесть с которой была совершенно очевидна всем добрым приятелям Бриннера.
Половину его треугольного, сужающегося к подбородку лица почти всегда закрывали огромные солнечные очки, дужки которых опирались на крылышки ушей. Тонкую бледную кожу испещряли крохотные язвочки и многочисленные крохотные шрамы; особенно много их было, как один раз обнаружил Леон, округ бровей и на нижних веках. Даже на вид ломкие светлые волосы едва прикрывали череп, покрытую брызгами пигментных пятен розовую дыньку.
Учитывая очень позднее время, Бриннер довольно быстро провел с практикантами вступительную беседу, вывалив на тайком зевающих практикантов набор элементарных истин и самых общих сведений о «Д’Эльфе», и без того им известных.
«Тоска собачья…» — решил, недолго послушав шеф-редактора, Леон. В данный момент Тротмана больше занимало, все ли борцы, одев трико, чувствуют такую резь в паху или только он? И почему так бессовестно мерзнут ноги?
Он глянул вниз и увидел, что стоит по щиколотки в снегу. Даже кеды утонули в этом сугробе и не были видны. Репортер посмотрел по сторонам: белый хрустящий наст тянулся из края в край коридора. Леон нисколько не удивился, просто поджал внутри кед внезапно озябшие пальцы ног.
В этой редакции и не такое бывало. Вот как это получается, что он точно знает — это именно шеф-редактор Бриннер ему позвонил и приказал явиться в зал, но при этом не помнит ни самого разговора, ни места, где телефонный звонок его застал?
Трико это гадское, опять же… Откуда оно взялось? Сам он его совершенно точно на себя не натягивал. Но ведь напялил же кто-то на него эту жуть? Очевидно, что да. Тогда — кто? И как смог он это сделать, не оставив об этом, наверняка очень трудоемком процессе ни малейших воспоминаний?
Леон напрягся, пытаясь вспомнить события последнего часа. Ему и самому это было интересно. И…
Да, так и есть.
Точно!
Никаких воспоминаний.
Так что снег в редакции на исходе весны — это вообще ни о чем. Если поставят такую задачу, то уж его-то растолковать проще всего будет, откуда он да зачем. А что? И не такие безобразия приходилось разъяснять, причем с немыслимой достоверностью. Всякий, кто пишет на экономические темы, должен быть немножко бароном Мюнхгаузеном… Легкое недоумение вызвали только несколько розовых яблочек в сугробе.
Тротман нагнулся, выудил из снега самое из них большое, поднес к лицу… Оно пахло жареной рыбой и при ближайшем рассмотрении оказалось бутафорским. Папье-маше, довольно халтурно раскрашенное.
Леон пожал плечами и уронил яблоко на пол. Муляж упал с легким стуком и покатился по сухим и чистым керамическим плиткам.
Вот, в частности, за эти штучки-дрючки Тротман в последнее время и начал недолюбливать свою работу: слишком уж быстро менялись установки. Нет, никто не спорит, прогресс дело хорошее. От низшего к высшему, от просто хорошего — к прекрасному. Но сюрпризы эти ваши уже вот где!..
Тротман еще раз мрачно оглядел коридор от одного туалета до другого.
То снег есть, то его нет. То у нас экономический кризис, то мы, буквально со дня, опять процветаем. Одно слово — бардак. Полный раздрай.
А в возрасте двадцати восьми лет, когда ни жены ни детей, и даже представить не можешь ту, кто их тебе нарожает, а между тем уже замучал сколиоз и от нежно любимых сушеных кальмаров изжога такая, что хоть на стену лезь; когда начальник – гнида, и работа – дерьмо; когда мир катится к пропасти, а ты с каждым годом всё слабее мотивирован его спасать – вот при всех этих обстоятельствах если и желается разнообразия, то не в ущерб стабильности, знаете ли.
«Журналист — это вам не это… не леденец на палочке, чтоб им елозить туда-сюда по слизистой!» — подумал Леон и решительно кивнул сам себе головой.
Пусть балерина вам фуэте крутит, ей за это зарплату платят. Газетчик же желает постоянства — чтоб встать на четыре точки, в самую устойчивую, коленно-локтевую позицию, и самозабвенно тявкать в одну сторону, не думая о том, что там у него за спиной происходит.
«Р-р-р-р!..» — тихонько зарычал Леон, аккомпанируя этим своим мыслям, но тут же, прислушавшись, смолк: речь Бриннера явно приближалась к концу. Речь скучная, даже нудная. Хотя, возможно, скоро собеседование шеф-редактора со студентами станет хоть немного интереснее.
Опершийся на стену Леон слушал доносящиеся из зала голоса. Он боялся даже пошевелиться, поскольку при каждом движении плотно обтянутый красной эластичной тканью живот начинал колыхаться, и смотреть на это было неприятно и почему-то стыдно. И лишь со скуки он представлял себе, о чем мог бы размышлять голубь, случись с ним такой казус.
Хотя, если вдуматься, какая же это чудная фантазия, взять да и вообразить себе думающую птицу… Как такое вообще в голову прийти могло? Когда и с человеком-то далеко не с каждым приключается подобный курьез на протяжении всей его жизни – взять да и задуматься.
Ваш комментарий будет первым