Перейти к содержимому

Поводырь (12)

Выбрать часть: (01) | (02) | (03) | (04) | (05) | (06) | (07) | (08) | (09)
(10) | (11) | (12) | (13) | (14) | (15) | (16) | (17) | (18)
(19) | (20) | (21) | (22) | (23) | (24) | (25) | (26) | (27)

Глава 12

Hiesitusest Corvus

Грай еще в детстве усвоил, что люди делятся на тех, в присутствии которых лучше как можно меньше говорить, и тех, при которых надо симулировать врожденную немоту. Без малого год, проведенный им в доме названного отца, Квинта Корвуса Лициния, утвердил его в этом знании. Пусть он болтает что хочет – молчи. Хотя иногда он забывал следовать этому правилу. Ребенок, что с него взять?

— Занятно думать, что… – с приличествующей ему важностью вымолвил как-то Лициний, выслушав очередного гостя, который, помнится, уморительно смешно рассказал, как где-то в Никомедии легионеры собрались было зарезать очередного ими же незаконно избранного лжеимператора и даже составили уже с этой целью заговор.

Но вмешалась богиня смерти Морта, и накануне свержения самозванец подавился мягкой косточкой, по недосмотру повара оказавшейся в запеканке из черных дроздов. Гость с забавными ужимками показывал, как корчился этот плут и с какими недоуменными лицами спустя несколько недель разглядывали сенаторы копчиковую кость дрозда, послужившую причиной его преждевременной, менее чем за сутки до назначенного заговорщиками срока, кончины. Они-то, сенаторы, затребовали в Рим покаравшего пройдоху героя, а получили ларец с крохотной косточкой.

Вот и ляпнул Корвус, отсмеявшись:

— Занятно думать, что…

Но высокомудро закончить фразу, философически подвести, так сказать, итог опять не получилось. Поэтому, под льстивый шепот параситов, он решительно произнес:

— Да-с, думать – это занятно!

Так вещал Квинт Лициний на своих скромных пирах, и до недавнего времени видел в ответ одни лишь только восхищенные взгляды.

И пусть некоторые из регулярно посещавших его виллу нахлебников считали забавным созерцать очередного разбогатевшего на мутных сделках выскочку, наблюдать его неуклюжие попытки демонстрировать лоск и ученость — никто не выказывал Квинту Лицинию подлинного отношения к его поползновениям выглядеть светочем знаний.

Хочешь казаться мудрецом — ну и кажись им! Весь вопрос тут не в том, что ты говоришь, а в том, как отреагирует на твои слова окружение.

Как говорил некогда по схожему поводу Эпикрокл*, любой стул становится троном, когда на него садится император. Правда, Корвус, пытаясь повторить эту мысль, заменил слово «император» на слова «правильная жопа», но это пошло ей только на пользу, снизив пафос до уровня, доступного пониманию обывателя.

В общем, начав вещать мудрое — не забывай кормить свиту. Помни, что крошки, сыплющиеся с твоего стола есть сущая благодать для малых немых птах, слетающихся, дабы с должным почтением восхититься твоим карканьем. И это вовсе не в хулу им говорится: по нынешним тяжелым временам качественный провиант под ногами не валяется, жить же хочется всем. И исходить следует из завета: не порицай кормильца своего, и воздастся тебе и животу твоему. Как-то так. И наоборот.

Тьму историй, подобных анекдоту про копчик дрозда, знали нахлебники Квинта Лициния и стоит ли удивляться, что никто не смущал Корвуса неуместной критикой. Ну не получилось у него остроумно поучаствовать в беседе – ничего, в следующий раз всё сложится. Да мало ли на свете людей, ни разу в жизни не понявших ни одной шутки? Что, в конце концов, в этом такого странного или противоестественного?

Спурий Гадесский*, славный стоик, ученик Сенеки, уподоблял мир кусту, постоянно постригаемому усердным садовником. Хочешь долгой жизни – так и не дразни этого, с ножницами, не лезь ему на глаза вылезшей из глубин обстриженного куста веточкой. Внутреннюю свободу можно сохранить и скромно помалкивая, если такова твоя естественная склонность и имеешь ты намерение к долгой жизни, не омраченной в конце знакомством с личным палачом императора.

Идиллия в доме Квинта Лициния длилась, пока не появился в нем этот проклятый пессимус, худосочное отродье нищего крестьянина, каковым почитал Квинт своего сводного брата. Сопливый мальчишка с его совершенно не соответствующим нежному возрасту упрямством и не положенной простолюдину, тщательно скрываемой искоркой сарказма в серых внимательных глазах.

Квинт Корвус Лициний, человек злой не более того, что требуется для успешного ведения строительного бизнеса, мог вечером щелкнуть пальцами, и неугодный ему простолюдин, быстро и небольно задушенный, уже на рассвете обретал вечный покой где-нибудь под Палантином или Капитолием – что само по себе великая честь для плебея! — на том участке Великой Клоаки, где как раз в это время велись ремонтные работы. Возраст и пол бедолаги не имели значения.

Но племянник, сын единокровного брата… Некоторым образом плоть от плоти… О, Клоацина, богиня отхожих мест, снизойди! Отведи свой пристальный взгляд от круглых отверстий в длинной, от Британии до Египта, каменной скамье и дай совет самому верному своему слуге — что делать с этим мелким засранцем?

Безмерно разбогатев, Корвус начал перенимать замашки римской знати, как правило, надменно благосклонной к бедным родственникам. Пусть не украшали атриум его дома мозаичные портреты славных предков, но Квинт уже самой природой, крестьянским своим происхождением, был наделен некоторой мерой благородства: мзда, получаемая им от субподрядчиков, никогда более чем трехкратно не превышала той взятки, которую следовало со всей почтительностью вручить ответственному за строительство канализации эдилу, дабы получить право работать во благо граждан Рима и всех прочих, кому выпало счастье гадить в пределах этого великого города.

«Совесть надо иметь!» — говорил Квинт тем, кто трехкратную эту меру превышал.

Себя он искренне полагал человеком хотя и не беспорочным, но совесть имеющим на регулярной основе, навроде исполнения супружеского долга. То есть реже и реже по мере седения волос и прибавления житейского опыта, но всё же… В отличие от этих нахрапистых безродных жлобов, каковыми он почитал своих конкурентов.

Империя становится великой или считается таковой, с высоты этого своего опыта умствовал на досуге Лициний, как только научается эффективно, без лишнего шума, избавляться от отходов, будь то бывшая еда или бывшие люди.

Стесняться тут нечего — если только сам ты не живешь вечно, питаясь при этом исключительно воздухом.

«Я, скромный гражданин, убираю из Рима дерьмо, — обычно подытоживал он. — Император же избавляется от негодяев, недостойных жить в Риме, то есть жить где бы то ни было. А вместе мы делаем одно большое дело…»

Всякий раз на этих словах его охватывало горделивое чувство причастности к величию Рима. И, если честно, нестерпимо хотелось как можно скорее перевести опостылевшего мальчишку на положение бывшей еды, тихо уплывающей по мрачной смердящей клоаке в запредельные дали.

Да — ребенок. Да — родная кровь. Но было, повторим, в нем нечто, что обескураживало порой даже толстокожего строителя подземных каналов для отвода сточных вод. А Квинт Лициний этого не любил. Ясность и патриархальная простота отношений есть суть крепкой семьи, считал он. Смятение чувств, вызванное даже малейшим сомнением в искренности окружающих ведет к распаду внутриклановых связей, к упадку дисциплины. При том, что лишь беспрекословное подчинение главе семьи всех остальных ее членов – незыблемый стержень сей сути.

Сам Лициний примерным семьянином, если измерять эту добродетель верностью, никогда не был. В сравнительно юном возрасте осознал он правоту донельзя грустной сентенции Кассиана Руфина*, на склоне лет опечаленного тем, что самые красивые женщины беременеют, как правило, не от нас — и остаток жизни решил посвятить ее практическому опровержению. Даже заячья губа, из-за которой вынужден он был отпустить усы, тому нимало не препятствовала.

Однако в доме своем Квинт был образцом высокой нравственности. Женатый четвертым уже браком — поскольку женщин помирало при родах больше, чем погибало солдат в тревожных порубежных провинциях империи — он умел внушить боязливое почтение всем своим отпрыскам всех возрастов. Каждому из семи.

Всем, кроме облагодетельствованного им племянника, названного сына. Тот с самого начала вел себя неподобающе, то и дело задавался крамольными вопросами, что время от времени свойственно всем людям, но, в отличие от всех прочих обитателей виллы, делал он это вслух.

«Экий любознательный малыш, — всякий раз огорчался Квинт. — Проклятый выродок… Вот и делай после этого добро людям из Апулии…»

Взять хотя бы эту историю со статуей. Понимая, что у его остывающего тела наследники найдут себе гораздо более увлекательное занятие, нежели увековечивание памяти незабвенного отца и мужа, ибо сказано же Петронием, э-э… как там… colubra restem non parit — змея веревки не родит, Лициний заблаговременно заказал хорошему мастеру свое изваяние из лучшего мрамора.

Корвус, само собой, мог на этом деле здорово сэкономить. Когда имеешь свободный доступ ко всем общественным нужникам Рима, поставить себе памятник – вообще не проблема. Не в том смысле, что ассенизаторы такой уж героический народ… Хотя и это тоже, но важнее, что божественные цезари регулярно сваливали в выгребные ямы статуи своих предшественников, так что выловить из дерьма десяток-другой высокохудожественных скульптур, отмыть и придать наиболее подходящей сходство с заказчиком было бы не только здраво, но и символично, учитывая род занятий Корвуса.

Но Лициний не стал сквалыжничать. Чего-чего, а этого он по отношению к себе не переносил. Поэтому купил кусок мрамора из Паннонии, нашел приличного скульптора. Всё по умеренным ценам, но вполне пристойного качества.

Когда фигуру доставили и торжественно установили в саду, все пришли в восторг. Пусть телосложение каменного Квинта до смешного мало совпадало с оригиналом — это весьма прозаично объяснялось тем, что соответствующий реальным обводам заказчика мраморный фрагмент и стоил бы в пару раз дороже, а вовсе не стремлением Лициния приукрасить действительность. Да и не сумел бы скульптор древности вырубить из камня четыре подбородка и свисающее до бедер брюхо. Чем ваять нечто столь неэстетичное – да он бы раньше себе левую руку отгрыз, с рашпилем вместе! По самый локоть.

Но как зато удалась голова! Мудрый всепонимающий взгляд, волевой изгиб рта, высокий лоб мыслителя… И всё это раскрашено лучшими, самыми дорогими красками. Лициний налюбоваться не мог этой безупречной красотой.

Один из параситов, частый гость на его обедах, написал по столь выдающемуся поводу поэму «О вороне златокрылом в объятиях мудрой совы». Автор был греческого происхождения пиит, и хотя был он гораздо более греком, нежели стихотворцем, получить в подарок целую поэму было очень приятно.

Квинт благосклонно дослушал ее до того места, где посланная Афиной Палладой сова, символ мудрости, слетает в ореоле солнечных лучей с небес, обнимает скульптуру Лициния и начинает изъяснять ей, в какой мере уважаем Квинт всеми богами и Афиной в частности. При этом почему-то воркует, хотя совам это не присуще.

Корвус представил эту слепую при дневном свете птицу, мечущуюся по его саду, натыкающуюся на все препятствия… Затем то, как сидит она на его плече, обхватив голову крыльями, и что-то нашептывает прямо в ухо, а он – то есть не он, а его статуя, но какая разница? — он тем временем дышит ей прямо в…

А вообще-то интересно, как эта штучка у совы выглядит? У кого бы спросить, кто в совиных пипках разбирается, а? Вроде как в Фессалониках есть армянин, выдающийся знаток этого дела, кто-то из клиентов, помнится, что-то такое рассказывал. Андроником, кажется, зовется… Короче, на этом месте потерял Корвус нить повествования, а посему прервал более старательного, нежели талантливого парасита, забрал у него свиток, пообещав прочитать выдающуюся эту поэму на досуге, когда-нибудь потом — и торжество продолжилось.

Всем безоговорочно понравилась работа скульптора, гвалт восхищенных возгласов длился, казалось, бесконечно. Квинт тихо млел. Да и то сказать, настоящее искусство всегда найдет верный путь к сердцу зрителя. А этот паршивец, дождавшись тишины, всё испортил. Спросил, что, мол, это за едва заметная взгляду борозда на горле истукана? Вот здесь, видите? Ну не сука ли безродная он после этого?

Испоганил удовольствие, паскудник. Не объяснять же ему, что по одному из давних указов статуи следует делать со съемными головами, дабы недостаток мрамора не препятствовал восславлению императора. Что по прошествии некоторого времени после смерти заказчика любой сможет за скромную плату установить на широкие мраморные плечи свою голову. Или сделать это совершенно бесплатно – в случае, если очередному императору покажется, что в Риме как-то неприлично мало его скульптурных изображений.

И всё, счастья миг растаял, как последнее утреннее облачко испаряется в лучах встающего солнца. С какого ракурса не смотрел теперь Квинт на свою статую – видел только проклятую борозду на шее и те тридцать полновесных золотых ауреусов, что отсчитал скульптору.

Изваяние вскоре перенесли в дальний угол сада, с глаз долой, а Лициний утвердился в своем решении: с этим надо срочно что-то делать. В смысле, с племянником.

Квинт страдальчески сморщился, седая щеточка немодных в этом году усов задралась к носу, мешки под глазами набрякли. Утром опять в урине была кровь, вспомнил он. Это уже не моча, а мясные помои какие-то, расстроился Лициний. Этим даже рот полоскать неприятно, еще подумал он. А с полудня прихватило живот, откуда боль перешла в пах – и ведь приключалось с ним подобное всё чаще и чаще.

Заработав гору денег к своим сорока четырем, Квинт Лициний стремился теперь прожить до глубокой старости. Ну хотя бы до пятидесяти пяти. Поэтому он непреклонно следовал заветам Праксагора и передовым взглядам Асклепиада, с трепетом следя за корректностью своего потоотделения и дыханием кожных покровов. Правильно потей, исправно испаряй кожей лишнюю жидкость – и будешь жить практически вечно. Так, по крайней мере, обещали своим пациентам последователи этих великих врачевателей, лучшие лекари Рима.

Вот Гиппократ его не особенно вдохновлял, Квинт считал его лекарем для бедняков и вольноотпущенников. Приятно, конечно, насчитав в своем рту аж двадцать четыре зуба, вспомнить гиппократово «долго живут те, которые имеют зубы в большом числе».

Или после обильных возлияний накануне похмелиться, по его же совету, котилией чистого вина. Но это если ты нищеброд убогий и не можешь себе позволить большего. Ведь что такое котилия? Так, три-четыре приличных глотка. Полоскание какое-то получается вместо лечения. А солидный человек вроде него, Лициния, может не экономить на лекарстве. У него этого лекарства в кладовых о-го-го сколько! Половине Рима хватит голову поправить.

Также отталкивали от Гиппократа его наставления, вроде того, что, мол, холерную болезнь заполучит употребляющий жирную свинину и кровяные колбасы, ароматное вино или поску на горном меду, молоко и дыню, пироги с фазаньими мозгами и моллюски, также всевозможные сладости. В общем, от айвы до яблока. Для чего тогда, спрашивается, человеку деньги, если всё это поедать без всякого удовольствия, в предощущении поноса, лихорадки, бубон и опухших желез? Да пропади он пропадом, Гиппократ этот, с его ученостью вместе. Рекомендации Асклепиада не в пример приятнее.

Современная Лицинию передовая, некоторым образом даже инновативная медицинская наука настоятельно советовала регулярно подвергать тело благотворным вибрациям, и Квинт Лициний исключительно здоровья ради, как двусмысленно это ни звучало бы, держал в доме четырех здоровенных чернокожих рабов. А что? На здоровье экономить себе дороже.

Вот и водружался он каждый день на носилки из ароматного кедра, рабы брались за ее ручки, поднимали необъятную тушу хозяина на плечи и начинали очень быстрый бег на месте. Это создавало первоклассную вибрацию! Всего лишь часа обычно хватало, чтобы слизь, кровь и обе желчи, черная и желтая, приходили в равновесие в теле Лициния.

Скучновата была эта процедура, но Корвус брал с собой на носилки немного нарезанной ветчинки и чашу чеснока в маринаде, это помогало сгладить меланхолию. И лежал себе, жевал и хрумкал. Смотрел в небо, разглядывая парящего над миром орла. Или ворону – кто их с такого расстояния различит, этих пернатых хищников.

Нет, что бы ни говорили ретрограды, а прогрессивная медицина творит чудеса! Квинт, в отличие от невольников, чувствовал себя после оздоровительной процедуры прекрасно. Сползал с носилок, снисходительно оглядывал задыхающихся, потных, с дрожащими руками и ногами рабов и говорил что-нибудь глубокое и поучительное. Про то, например, что надо беспрестанно следить за собой, здоровьем нельзя манкировать. Посмотрите, мол, на меня и на себя: процедурой занимались вместе, а какие разные результаты!

Да разве клейменый раб поймет мудрость утонченной натуры? Когда самый смышленый из них тугоумен и медлителен настолько, что не самая проворная птица совьет гнездо в его рту и снесет в него полдюжины яиц в голубую крапинку, пока он, раззявив едало, будет думать, как ответить на вопрос «как тебя зовут». Тупые скоты!

Однако поселившийся в доме племянник здоровому образу жизни отнюдь не способствовал. Всякий раз, когда после очередного инцидента Квинт Лициний вновь объяснял мальчишке правила совместного проживания, он видел лохматую макушку на покорно склоненной голове, но когда заканчивал – приметливый взгляд серых глаз, в которых едва заметно искрилась насмешка. От этого он тут же начинал неправильно потеть, да и кожа дышала явно не так, как надо. В области поясницы, опять-таки, прихватывало тупой болью.

С этим надо было срочно что-то делать. И когда подвернулся случай, Квинт Лициний с облегчением свалил малолетнего племянника в клоаку, то бишь отдал в обслугу бродячим калекам, грязным уличным попрошайкам.

Их накануне привел к нему один его десятник, угадавший скрытое желание хозяина. И за малую плату, даже не окупившую расходов на содержание пацана, в том числе почти новые сандалии и нерегулярные уроки греческого и математики, Квинт сдал его с рук на руки бродягам, которых видел впервые и надеялся больше никогда не увидеть. Только клиенты Корвуса пожалели об уходе мальчишки: он проводил с ними почти всё свое свободное время, которого было у него в избытке, и не было у них более благодарного слушателя, как губка впитывавшего их отрывочные, но для него становящиеся откровениями познания в истории, астрономии и даже философии.

Мальчик безмолвно выслушал бессмысленные напутственные слова да принял, без видимой благодарности, подарок, малую толику денег, вскоре очень пригодившуюся ему при покупке собаки. И, ни разу не оглянувшись, ушел по пыльной и знойной дороге в направлении Перуджии.

«Каков свиненок, а? – глядя ему вслед, с облегчением подумал Корвус. – Как заносчив! Даже глазом не моргнул. Неблагодарный мерзавец!»

Его племянник обошелся без эмоций. Дом, в котором провел он почти полтора года, не стал для него родным, и когда единокровный брат отца, Квинт Лициний, сдал его, своего названного сына, в аренду шайке профессиональных нищих – все испытали облегчение, и мальчик в том числе. Как подметил Марциан Гадарский*, мало какая вольная птица, попавшая в силки, питает затем нежные чувства к своей клетке.

Квинт Корвус Лициний вскоре после этого, всего-то через четыре года, к вящей радости своих многочисленных и корыстных сверх меры чад, волею богов и, в некоторой мере, от донимавшей его хронической болезни почек благополучно помер. Окунулся в Стикс, по словам доктора. Подох. Пробил дно. Или, как выразился один из его клиентов, — лично повел черную козу в дар Плутону. Перед смертью нестерпимо страдал Квинт недержанием ветров, и домочадцы его вздохнули с облегчением как в переносном, так и в прямом смысле этого слова.

За два последних года земного существования Квинт Лициний претерпел немало обид, что само по себе перенес бы этот достойнейший муж не моргнув глазом, но, увы, сопряжено это было с потерей значительной части состояния. Пришлось обратить в звонкую монету почти все активы, чтобы удовлетворить тех, кто мог превратить жизнь Корвуса в ад. А таковых оказалось немало: Рим ведь город не маленький. И, как оказалось, неприлично злопамятный.

Хотя и после этого остались у него немалые доли в неких предприятиях и кое-какая недвижимость, но, по сравнению с былым великолепием это были сущие безделицы.

Что значит – плюнуть и растереть? Ты кто такой, чтоб такие советы давать? Тебе самому доводилось когда-нибудь терять нажитое непосильным трудом добро? Да еще расставаясь с ним так глупо.

Оказалось, что старуха-приживалка, кормилица второй жены Корвуса, оставшаяся после ее смерти на долгие годы в доме Лициния, была вовсе не так тупа и глуховата, как то полагал Квинт. Выяснилось, что многое из того, что слышала она в доме Корвуса, пересказывала она челяди соседних вилл. А некоторое время назад подрядилась за плату малую делиться сведениями с неким Валерием Рифусом, который Корвуса по неведомой ей причине недолюбливал.

Не мудрено, что вскоре, сразу после гибели кормилицы, начались у Квинта Лициния всякие неприятности. Ничего серьезного, но пришлось-таки кое от кого откупаться. Знай он об этом заранее, сам бы эту тварь-кормилицу затоптал, никакому карфагенскому слону не доверил бы это благое дело. Да что уж задним-то числом сожалеть?

Тем более, что и времени на это не было — еще одно бедствие обрушилось на дом Квинта Корвуса Лициния: на дворню виллы и на рабов Корвуса в поместье нашел мор.

Только этим можно объяснить то, что прогуливаясь по рынку в Остии он однажды остановился вблизи помоста, с которого рабов сбывали десятками, для дальнейшей перепродажи. Квинта удивило, что одну рабыню продавали отдельно. При том, что выделялась эта дылда лишь гигантским ростом, ни лицом ни телом особо не отличаясь от самки орангутана, которую как-то довелось видеть Корвусу в бродячем зверинце. И Квинт польстился на удивительно низкую стоимость этой рабыни — при том, что была она на вид обманчиво молода и здорова.

Именно эта рыжеволосая дрянь из Киликии, а вовсе не смертельная болезнь, косившая рабов как траву, стала на некоторое время подлинной напастью для дома Корвуса. Будто и без того не хватало ему передряг.

Выйдя в сад, он сел на стоящую в тени скамью, запустил пятерню в затылок и стащил с себя парик. Легкий ветерок приятно остудил голову, взъерошив последние тонкие и редкие волосы на висках и затылке.

Да уж, нахлебался он за последний год неприятностей с этой киликийской подлюкой с лицом обиженной индюшки. Квинт даже вспоминать их не хотел. Но подлинным апофеозом стали события в поместье, куда он сплавил Дылду, не в силах более переносить напряжения, вызванного интригами и беспрерывно распускаемыми ею сплетнями на вилле.

Уже через две недели управляющий из вольноотпущенников сообщил ему, что половина рабов во главе с Рыжей Дылдой ушла в побег. Посланная за ними погоня всего в двенадцати милях от поместья нашла Дылду: остальные беглецы связали ее по рукам и ногам и оставили привязанной к дереву неподалеку от входа в пещеру, подозрительно похожую на волчье логово.

Теперь управляющий спрашивал, прислать эту халду назад на виллу или связанной вернуть волкам. Вариант, что Дылда останется в поместье, им даже не рассматривался.

Вскоре после этого, по настоянию жены, яростно лысеющий Квинт решил обзавестись париком. Лучший постижёр Рима доставил на его виллу несколько десятков прекраснейших образцов своего искусства, но ни один из них не подошел: они неприятно стягивали кожу, кололись и сильно пахли мышами. Лициний суеверно отбрасывал их в сторону, не без оснований опасаясь, что мастер пытается ему сбыть изделия из волос, срезанных с мертвецов.

Отчаявшись продать Корвусу что-то из своих запасов, мастер напомнил ему о возможности сделать парик на… тут мастер заговорил громким шепотом — на натуральной основе. Мягкий, во всех смыслах комфортный. Нужен же для этого всего лишь один раб, с подходящей шевелюрой на голове требуемой окружности. Если что, то подойдет и рабыня.

Корвус даже не колебался. Рыночная ценность Рыжей Дылды, говоря современным языком, измерялась отрицательными величинами, зато ее рыжие патлы были восхитительно густыми и пышными. Вернее, были бы такими, если бы она мыла их чаще одного раза в год. А что рыжие – тоже не беда, когда известно уже не менее двух дюжин способов изменить их цвет. Так чего тут думать-то?

Лед в Рим привозили из Альп и стоил он немало, но Квинт пошел на ненужные, в общем-то, расходы из гуманистических побуждений. Рыжую рабыню закрепили на столе, размещенном в прохладном винном подвале, погрузив ее голову в глубокий бронзовый таз со стоком, в который несколько часов подбавляли дробленый лед, то и дело спуская натаявшую воду. Дылду, чтоб не мешала мастеру лишними телодвижениями, обездвижили ремнями; рот ей забили конопляной паклей.

Через некоторый срок Дылда перестала дергаться, затем и вовсе впала в беспамятство. Из осколков льда торчали лишь ее нос и подбородок, побелевшие и странным образом заострившиеся.

Саму операцию по снятию скальпа постижер провел быстрее, чем Корвус выговорил бы слово «калокагатия»: двумя ловкими движениями взрезал кожу по окружности головы и стащил кожу вместе с волосами. Самым неприятным во всей процедуре был шипящий, какой-то липкий звук, с которым кожа отходила от мяса. Квинта аж передернуло.

Рыжая Дылда была к этому времени уже давно без сознания и явно ничего не чувствовала. «Тебе-то хорошо…» — проворчал Корвус, с неприязнью и осуждением глядя на рабыню.

В общем, всё прошло замечательно. После вымачивания, скобления, чистки и покраски парик получился чудо как хорош! Пышный, мягкий, во всех смыслах комфортный. Еще всех обитателей виллы порадовало, что именно Дылда стала исходным для него материалом: это поддерживало веру в мудрость богов, которые жизни каждого человека предназначают некий смысл, пусть до определенного времени и неявный.

И Дылда, кстати, выжила, разочаровав тем самым множество народу. Теперь она постоянно носила на голове накидку, стала неразговорчивой, целыми днями чесала шерсть где-то на заднем дворе и впервые в жизни кто-то кроме матери стал к ней относиться с симпатией.

Корвус погладил парик ладонью, вздохнул. Ну вот, отдохнул. Теперь можно и к работе вернуться.

Уже чуя скорую кончину, Корвус готовился к уходу обстоятельно, с полным осознанием своей ответственности перед грядущими поколениями. Им надо было оставить нечто более значимое, чем родственникам, то бишь виллу с садом под Римом и преобладающие доли в нескольких предприятиях.

Ах да, и недвижимость на Кипре, где после череды землетрясений она обесценилась настолько, что Квинт в свое время с неясной даже и для самого себя целью, просто по безграничной своей жадности, скупил добрую четверть острова в южной его части. Тем более, что приятели его шурина помогли с ничтожной уже цены скинуть еще треть.

«Эх, и славнецкое же было времечко…» — вздыхал иногда Корвус.

Всё это, вкупе с двумя миллионами сестерций, могло бы удовлетворить наследников – даже после потери большей части накоплений, но Квинту этого казалось теперь мало. Ему хотелось большего. Раз уж не удастся запомниться в веках баснословным состоянием, то мечталось ему теперь остаться в памяти потомков не только невинно пострадавшим от подлых интриг и резко обедневшим коммерсантом, но и носителем запредельной мудрости.

Или ты по-свински богат, или очень умен – третьего, по мнению обывателя, не дано. Это, считал Порфирий Страда*, много и нудно рассуждавший о справедливости в перерывах между декапитациями, служит ему, среднему обывателю, исчерпывающим объяснением того, почему он такой бедный — хотя такой умный.

Какое-то время Корвус, уже предупрежденный лекарем, сосредотачивался. В смертный час следовало произнести нечто мудрое… Что-нибудь крылатое. Всего несколько слов. Фразу, которая переживет его в веках. Типа abiens, abi!, или ubi bene, ibi patria. Проблема была лишь в том, что латиняне за последнее тысячелетие наговорили столько всего здравомысленного, что не повториться было крайне затруднительно.

Лициний подолгу напрягался, фиксируя достойные мысли. Ну вот, например, «жирный кусок рта не рвет».

«А что, мне нравится», — подумал он. Но Кезон, пухлый умник, запинаясь и бледнея указал на то, что крылатые мысли всегда связаны с какой-то предысторией. Веспасиан ввел налог на покупку мочи, в результате чего появилась шикарная максима «деньги не пахнут». Или вот…

— Да понял я!

Корвус перечитал свои записи. Так… «под дождем сухих нет». Вроде бы неплохо звучит. Да чего скромничать-то? Прекрасно сказано! Непонятно только, о чем это…

Кезон почтительно выслушал. И тут же, подняв очи горе, затараторил:

— В грязи чистых нет. В сенате нет нищих. В борделе нет невинных. В бане…

Пришлось легонько ткнуть наглеца кулаком в глаз. Кезон покатился по мощеной дорожке сада. Лициний отвернулся, сразу о нем забыв.

«Лысому барану в отаре не спрятаться. Как-то так… Подле трона тень гуще, — вспоминал свои вчерашние мысли Корвус. – Нет, что-то такое я уже слышал. Хотя — для достойного нет ничего чужого. А что, вроде неплохо…»

Придумать что-либо мудрое оказалось невероятно сложно. Кто бы мог подумать?

«Помни всё, забудь всех», — бормотал себе под нос Корвус, проверяя фразу на слух.

«Чего не расскажешь другу весной, о том враг не будет знать осенью», — повторял он снова и снова.

Должно же в конце концов придуматься нечто такое, что будет повторяться хотя бы до конца столетия?

«Межу проводит плуг, границу же меч… – вспоминал он следующий свой афоризм. — Банальщина. Нда… До конца столетия? Хотя что там осталось, до конца этого…»

Лициний снова погружался в творчество, затем нудно обсуждал плоды своих раздумий с параситами, отбрасывая вторичные идеи. И формулировал, когда получалось, очередную фразу. Чаще всего лишь для того, чтобы кто-нибудь из этих сволочей, параситов, вспомнил, что нечто подобное уже кем-то когда-то сказано.

В сухом остатке оставалось немного, и клиенты заключали пари на предмет того, что именно он произнесет на последнем выдохе. И Корвус их не разочаровал, хотя события несколько отклонились от первоначального плана. Как оно обычно и бывает при тщательном планировании.

«Не желаешь утраты иллюзий – не загадывай», — так сказал бы Корвус, знай он, чем всё кончится.

В тот день удушливая жара и к вечеру не сменилась спасительной прохладой. Квинт весь день пролежал под опахалами, и лишь иногда его, покрытого липким дурно пахнущим потом, переносили в ванну, по размерам более подобную небольшому бассейну.

В полдень, лежа в воде, он впервые потерял сознание, а до первой звезды это повторилось еще несколько раз. Лекарь при этом скорбно покачивал головой, то и дело из-под густых бровей многозначительно поглядывая на жену Корвуса так, что она после этого всякий раз ходила полюбоваться уже заготовленным вдовьим нарядом.

К вечеру у умирающего появились отеки, дыхание стало прерывистым. Поначалу Корвус испытывал боль, но при этом не мог описать доктору ее характер, не мог даже сам понять, где она гнездится в его огромном теле. Затем она стала пропадать по мере того, как конечности его немели от пальцев всё выше и выше. Квинт отчетливо ощущал потерю чувствительности и от жалости к себе тоненько плакал.

Когда он, в последний раз неловко повернувшись, раздавил глиняную чашу, из которой жена кормила его тушеной со свининой капустой и испытал резь от впившихся в бок осколков – удивился тому, что способен еще что-то чувствовать.

Затем Корвус уставился в потолок спальни, то и дело повторяя при этом кажущийся бессмысленным набор слов. С наступлением темноты он замолчал, знаком попросил больше огня, затем лишь вращал налившимися кровью глазами, разглядывая что-то видимое лишь ему одному.

Принесли несколько светильников, в сумраке по стенам спальни заметались тени и ложе Квинта окружили фигуры давно им позабытых людей.

Причудливые тени на стенах и потолке сплетались в странные картины, в которых Корвус видел себя в детстве, дом на околице небольшой деревни, в котором прошло его детство, рядом отца, мать и братьев. Еще множество лиц за их спинами. Семья… Никого из них уже нет в живых. Сам Квинт не был там, в Апулии, более тридцати лет, но весточки получал исправно. Да, сплошные мертвецы на стенах. Тогда зачем они пришли к нему? Или правильнее – за ним? Так. А где племяш? Нету… Значит, жив еще этот бунтарь?

И Корвус промычал несколько слов, из которых отчетливо прозвучало только одно – «перстень». Но никто всё одно не понял, к чему бы это.

В последний свой миг Квинт из последних сил напрягся и сосредоточился. Он открыл рот и начал что-то шептать, что-то очень мудрое, что должно было стать венцом, наивысшим его достижением в жизни земной, но одновременно столь громко и протяжно испустил газы, что финальных его слов никто не разобрал. А переспрашивать было уже некого…

Параситов это так расстроило, что они, подавленные горем, закрыли лица ладонями и в мгновение ока переместились в сад, где разбежались по укромным местам, откуда довольно долго доносились их рыдания и всхлипы, подозрительно схожие со сдавленным хохотом. А ведь при жизни Корвусу ни разу не удалось шуткой вызвать искренний смех окружающих – только подобострастное хихиканье.

Несмотря на поздний час тотчас послали гонца в храм Венеры с уведомлением о смерти и просьбой прислать рабов для приготовлений к похоронам. В самом доме живые переместились на женскую половину.

Тело Корвуса положили в триклинии, при этом забыв приставить к нему охрану. И после полуночи его потревожил курносый толстяк очень маленького роста, с огромным синяком на половину лица и лиловой ленточкой на левом запястье. Кезон, разумеется.

Он подошел к последнему ложу Квинта и долго на него смотрел. Любой, Кезона знавший, обнаружил бы, что ему, оказывается, уже очень много лет – что было незаметно, пока он разыгрывал из себя шута при Корвусе. Сейчас же возраст, вместе с не прикрытой ничем ненавистью, проявился на его схожей со свиным рылом роже в полной мере.

Ночной гость плюнул в застывшее лицо покойника, залез на кровать и принялся неумело топтать его ногами, пытаясь добраться толстыми своими пятками до закрытых глаз Корвуса в запавших глазницах.

— Получай, вонючий засранец!.. На тебе!.. – превозмогая одышку, пыхтел он. По его щекам текли слезы. – За весь тот козий навоз, что ты заставил меня выпить!.. На!.. На, поимевший свою мать шелудивый осел!..

Запыхавшись, толстяк припомнил, зачем он сюда, собственно, пришел. Его дрожащие руки потянулись к низу живота и после недолгого копошения в голову Корвуса ударила звенящая желтая струя.

Когда он удалился, в столовую проскользнула женская тень с замотанной в какую-то тряпку головой. Она не задержалась надолго, просто вытянула из-под головы Корвуса сбившийся парик, отряхнула его от мочи и, нахлобучив свои бывшие локоны прямо на плотно охватывающий голову платок, так же тихо, бормоча себе под нос какую-то заунывную песенку и нелепо пританцовывая, растворилась во тьме.

К погребальному костру Квинта Корвуса Лициния пришлось нести в глухой маске.

Молодая вдова Квинта в силу своих более чем скромных актерских способностей какое-то время весьма бездарно имитировала скорбь, но затем воспряла духом, отринула злую кручину и обрела бодрость небывалую, уже в день похорон найдя упоительное отдохновение в объятиях Валерия Рифуса. Того самого Валерия Рифуса, на обеих руках которого, тщанием Корвуса, было всего на один палец больше, чем на одной отдельно взятой ладони великого поэта древности достославного Волкация Седигита.

Произошло это на восьмой день после смерти Корвуса, когда урна с его непрогоревшими костями накрыта была плитой, и надпись «ЗДЕСЬ ПОЛОЖЕН КОРВУС» не оставляла сомнений в произошедшем, так что вдова к этому времени была свободной женщиной без каких-либо связывающих ее обязательств. И когда Рифус стал ее домогаться, вдова оказалась против него бессильна.

При жизни Лициний не обнаруживал ни чадолюбия, ни бескорыстия, и четверо его совершеннолетних детей от трех предыдущих браков в смятении ждали, чем дело кончится. Они не знали, какой размах приняли разорявшие Квинта события и были убеждены, что всем им предстоит разбогатеть.

«Главное, — думал каждый из них, — чтобы состояние распределилось поровну. Мне, понятное дело, причитается поболе, но…»

При жизни Корвуса его дом никогда не был средоточием такого количества надежд и мечтаний.

Доверенное лицо усопшего, его давний приятель еще по выступлениям на множестве борцовских арен, важно, на вытянутых руках, внес в их дом переданные ему на хранение завязанные шнурком, скрепленные печатью и подписями семи свидетелей навощенные таблички. И вскоре в тенистом саду, несмотря на принесенную северным ветром прохладу, стало жарко.

Первой частью завещания оставил Корвус два предприятия из трех, имеющихся в наличии, рабам старых своих приятелей, всем известных судовладельцев, с которыми находился в наилучших отношениях. «Исходя из убежденности в беспримерной честности коих», как было сказано в пояснении к соответствующей статье последней воли Квинта Лициния. Да и то сказать: кабы применимо к нему было слово «дружба», то эти двое были бы единственные люди, могущие хоть сколько-нибудь считаться его друзьями.

Хитрость была в том, что незадолго до смерти перевел он на эти промыслы все свои неоплаченные обязательства, о чем приятелям его было в точности известно. Сам же Квинт им об этом и сказал.

Тонкость же состояла в том, что кабы оставил он эти мастерские напрямую друзьям – они, без сомнений, от них бы отказались. Зачем брать на себя чужие долги? Но поскольку коварные подарки получили рабы этих приятелей, то именно их хозяева, то бишь друзья покойного Квинта, становились его так называемыми назначенными наследниками со всеми вытекающими из этого обязательствами. В этом печальном качестве отказаться от наследства они могли только через суд, да и то едва ли им это удалось бы, поскольку закон подобный образ действий не одобрял. Как-то неблагородно это, что ли…

Осознав, какую блистательную подлость совершил Лициний, его лучшие друзья, храня внешнюю невозмутимость, гонимые стыдом и явным бесчестием, немедля удалились.

— Надо было отдать ему его рабов, — вполголоса сказал один из них. – Тогда, четыре года тому.

Второй даже рта не стал раскрывать, только кивнул, соглашаясь, в ответ. Эх, кабы знать заранее… Так чего зря болтать, если и без того всё ясно.

Второй частью посмертной воли завещал Лициний разделить свою библиотеку общим числом в двадцать два свитка ученых трудов и сочинений поэтов древности седой, своим параситам. Древние обычаи надо соблюдать в точности. Никто не должен уйти обиженным из осиротевшего дома.

А никто и не обиделся! Зная Корвуса, клиенты удивились скорее тому, что он их вообще вспомнил, чем смехотворным этим подаркам.

Третьей же частью завещания отказал Квинт всем, кроме супруги, родственникам ту самую малую часть имущества, что только дозволял закон. Львиную долю наследства отхватила вдова. Видимо, и вправду любил ее Корвус, ведь позаботился же он перед смертью испросить на то высочайшего разрешения, поскольку в общем порядке запрещал закон наследовать женщинам более, чем ничтожные… Да это такая безделица, что и упоминать-то ее в приличном обществе недостойно говорящего. А вот решение это наверняка стоило немалых денег.

Пребывающей в трауре молодке, несомненно, повезло. И не только с наследством, хотя оставлено ей было столько, что сразу становилось очевидно тщание римских властей в деле развития канализации. С тем же Валерием Рифусом, например, ей, беспрерывно обуреваемой высокими чувствами, но всегда, с какой-то фатальной неизбежностью побеждаемой низкими страстями, подфартило просто исключительным образом.

Всякий раз, придя в полное изнеможение на ложе безутешной вдовы, Рифус от одного только взгляда на свои семь пальцев возбуждался с новой силой. Сверху и снизу, спереди и сзади – как бы ни был Валерий сориентирован в пространстве относительно бывшей жены, а ныне почтенной вдовы ассенизатора Квинта, он — откуда только силы брались! — без устали мстил покойному Корвусу. Знай о том заранее Лициний — совсем не пальцы рубили бы его десятники коварному Валерию, ох, не пальцы!

Племянник же о безвременной кончине Квинта, своего названного отца, и об отписанном ему последней волей усопшего кольце с оправленным в серебро кусочком ржавого железа, из которого выглядывал желто-зеленый кристалл хризолита – Грай об этом так никогда и не узнал. Да, говоря по совести, после того, как купил он долю в Анкиле на все те деньги, что подарил ему в дорогу Корвус — даже не вспомнил он ни разу названного своего отца. Просто повода не было.

Всякому, кто добивается вечной памяти, стоит время от времени брать кусок папируса и составлять список тех, кому он дорог. Кто будет его не просто помнить, а и детям своим накажет сохранить о нем память. И, глядя на девственно чистый лист, быть может получится ему понять, что же он делает не так.

Ему же следует составить список тех, кого он обидел. И потерять покой от того, что на него ушли все запасы чернил и тех, кто до скончания века будет его проклинать, сонм бесчисленный.

Грай считал время, проведенное в вилле на Остийской дороге, пустым и бессмысленным. Там было сытно и тепло, но только телу. Его душа там голодала и мерзла. Потому не было никакого желания вспоминать названного отца, Квинта Корвуса Лициния.

Так часто бывает с теми, кто ощущает мир одной большой дорогой, вот и с поводырем это произошло: встретились два человека на середине моста через безымянную реку, посмотрели друг другу в глаза, пожали плечами — и разошлись каждый в свою сторону.

Клиенты Корвуса вскоре нашли себе новых патронов, его подрядчики – новых хозяев, вся его немалая семья избегала даже упоминать о покойном главе, а партнеры по бизнесу – ну, эти жуки и живых-то видели только тогда, когда чуяли исходящий от них запах денег.

Да говоря со всей откровенностью, все вскоре позабыли надутого осознанием собственного величия повелителя зловонных подземелий. Попытавшись его припомнить в последний раз в тот день и час, когда Валерий Рифус торжественно водрузил уже свою мраморную голову на статую, некогда вырубленную из дорогущего фракийского мрамора для… Вот незадача… Да как же его звали-то?..

Комментарии

Опубликовано вКнига

Ваш комментарий будет первым

Добавить комментарий